Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Марио, давай газету», — говорил мне Петр Иванович и из обрывка немецкой газеты делал толстые самокрутки, вспыхивавшие при каждой затяжке. Вновь обретенная махорка кажется мне самым драгоценным, самым замечательным табаком на свете. Старуха, вытащив пачку из какого–то дальнего угла, протягивает ее мне, качая головой, и не берет с меня денег — копеечной стоимости, указанной на желтой обертке: возможно, она поняла, чт'o для меня значила эта находка.

Эти магазинчики ниже уровня улицы с ее вечерним потоком машин напоминают мне старую Россию Гоголя и Шагала. С той разницей, что, войдя туда, я вижу не бородатых купцов, а студентов. Парни и девушки листают книги, пьют чай, спорят, меняются марками и значками, одним словом, живут своими интересами, и я, старый сержант–альпиец, воевавший против их отцов до того, как они стали мне братьями, кажусь себе доисторическим существом. А может, и нет, потому что в одном подвальчике с красновато–коричневыми стенами, когда я, выпив чаю и поев блинов, собрался уходить, несколько человек сказали мне: «Чао»! Именно «чао»!

Раза два я, гуляя, доходил до окраины города, где строятся новые районы. Большие современные здания на сотни квартир, а рядом еще сохранились одноэтажные дома с огородами и курами. Глубокая балка разделяет старый и новый город, и через нее перекинут широкий мост. Я остановился на мосту и смотрю на людей, возвращающихся вечером домой с покупками; некоторые едут из–за города на велосипедах с корзинами грибов. Охотник ведет на поводке великолепную гончую. Проходя мимо, она обнюхала меня и вильнула хвостом. Наверняка учуяла запах моего Чимбро. Я наклонился к ней и почесал за ухом.

Мы вернулись в Киев и на следующий день сели в поезд «Тольятти — Турин». Нашим спутником оказался шумный американец итальянского происхождения, родители его были из Тренто, а сам он со времен корейской войны живет в Токио. Он ехал транссибирским экспрессом из Владивостока с целым набором фотоаппаратов и кинокамер. А еще с запасом виски и кучей долларов. Как только мы переехали границу СССР, он принялся ругать советских таможенников за то, что они перевернули вверх дном его купе.

Мне хотелось в тишине спокойно смотреть в окно на поля, трактора, которые разрезают пласты земли, на птиц, летящих за плугом. И в далеком сорок третьем, когда мы, немногие оставшиеся в живых, сели в поезд, чтобы вернуться домой, я увозил с собой похожий образ, многие годы помогавший мне жить: за разрушенной деревней, на холме, черневшем на фоне красного неба, одинокий крестьянин шел за плугом, который тащила худая белая лошадь, и длинный кнут в руках крестьянина, казалось, поддерживал небо.

Ну вот, я снова вернулся домой, но теперь я знаю, что там, между Днепром и Доном, самое мирное место на свете. Там царит великий покой, великая тишина, великая безмятежность.

За окном моей комнаты — леса и горы, а далеко–далеко, за Альпами, равнинами и многоводными реками я неизменно вижу деревни и равнины, где спят вечным сном мои товарищи, не вернувшиеся домой.

Дни Северо–востока

Приемный пункт и баню разделяла колючая проволока, и стояли они на отшибе, позади комендатуры, лазарета, кухонь, блоков русских и итальянских военнопленных. Дальше шли пять рядов колючей проволоки, сторожевые посты и наконец высокие деревянные башни, с которых за нами следили часовые, наводя пулеметы и шаря по баракам прожекторами. Оба наших барака составляли в лагере как бы отдельный угол, и оттуда сквозь колючую проволоку можно было разглядеть свалку, за ней огромную равнину, угрюмый мавзолей Гинденбурга и вдали окутанные туманом соломенные крыши фактории и шпиль деревянной колокольни. Место было более чем мрачное.

За невыход на работу с бригадой военнопленных лагерфельдфебель Браун перевел меня на приемный пункт вместе с одним альпийским стрелком, кое–как говорившим по–немецки, и двумя русскими — Петром и Иваном. Поселили нас в большущем пустом бараке, отгородив друг от друга досками, и охране приказано было следить за тем, чтобы мы между собой никак не общались.

В наши обязанности входило принимать группы военнопленных, которые возвращались в главный лагерь из филиалов. Каждого из них фотографировали, брали отпечатки пальцев и давали номер. У нас они находились до дня дезинфекции и бани. В бараке, приспособленном под баню, работали русские военнопленные; после мытья депортированные украинки брили новоприбывших наголо. А самой основной нашей работой было мытье сортиров и приемного пункта после распределения очередной партии военнопленных по баракам.

В те дни — кажется, это было 23 декабря 1943 года — к нам в барак пригнали новую группу русских военнопленных. Большинство — раненые, и раны были обмотаны тряпьем. Прежде и в поведении, и в облике прибывающих видны были лагерная тоска и отрешенность, а вот эти русские, несмотря на свое тяжелое состояние, держались гордо, безбоязненно и даже позволяли себе насмехаться над охранниками, которые походили скорее на побежденных, чем на победителей. Поздней ночью новые военнопленные под балалайку смело запели русскую песню.

Незаметно прошмыгнув мимо часового, я обогнул барак и заглянул к ним. Усевшись в круг на земле — ни скамей, ни даже досок в бараке не было, — они дружно пели. В середине круга сидел и играл на балалайке мой сибирский друг Петр. Увидев меня, они на миг умолкли, но Петр им что–то сказал, и они затянули «Катюшу». Веселье и грусть редко уживаются вместе, но в те минуты мы испытывали оба эти чувства. Мы спели еще несколько песен, и хотя я не знал ни мелодии, ни слов, но после первых же фраз начинал подпевать, подражая их звукам и, разумеется, не понимая смысла. Все это было так здорово, и мои новые товарищи смотрели на меня с любопытством и симпатией.

Но больше всего мне хотелось услышать новости с фронтов, и, когда хор умолк, я спросил об этом у Петра, который наверняка уже все узнал у своих соотечественников. С Петром мы объяснялись на языке, который остальные вряд ли смогли бы понять. В нем причудливо переплетались русские, немецкие, французские, итальянские, латинские слова, а иногда попадались даже слова венецианского диалекта и узбекские. Главное — мы вполне понимали друг друга. С помощью жестов Петр рассказал, что эти раненые были взяты в плен на Белорусском фронте, где Красная Армия ведет неудержимое зимнее наступление и разбитые немецкие части поспешно отступают. Пленные сказали ему также, что англичане и американцы готовятся к высадке во Франции. Еще несколько месяцев — и все. Войне капут!

Я смотрел на Петра и на этих новых лагерных друзей: даже израненные, в драных, замызганных шинелях, в обмотках (валенки немцы у них сразу же отобрали), они держались смело, так, словно шли с автоматами в атаку. Словом, побежденными они точно не были. Я громко сказал по–русски:

— Давайте еще раз споем «Катюшу».

На рассвете их повели стричь и в баню. Перед уходом один из них, с виду киргиз, сунул мне в руку кусок сахара грамм на сто, а другой пленный насильно всучил две горсти белой муки. Когда они ушли, я помог Петру вымыть сортиры и собрать окровавленные лохмотья.

На другой день снова повалил снег, и сразу же потеплело. Время тянулось мучительно долго, и я, словно пес, растянувшись на мешке, набитом соломой, вспоминал Дон, наш выход из окружения, своих товарищей, мой дом и стол, накрытый белой скатертью. В те дни белая скатерть была у меня прямо–таки навязчивой идеей.

После полудня, когда лагерфельдфебель Браун орал на кого–то в другом конце лагеря, к нам в барак забегали погреться старики охранники и русские, которые вывозили отбросы. До чего жалкими были в лагере даже отбросы! Выгружали их метрах в ста от нас, прямо за бараками, и туда слеталось все воронье Мазурии. Когда подъезжала тележка, тучи ворон взмывали ввысь и с пронзительными криками кружили в сером, грязном небе, а потом набрасывались на новую добычу. Ночью эти вороны спали на мавзолее Гинденбурга.

В мой теплый закуток проскальзывали сначала русские, а за ними старики охранники. Но один из охранников стоял «на стреме», чтобы заранее предупредить о приближении Брауна, который давал о себе знать злобными воплями.

Стряхнув с башмаков и с шинелей снег, русские заходили в закуток и, окликнув меня по имени, спрашивали, как идут дела, а потом сразу же просили клочок газеты (не помню уж каким образом, но несколько газетных страниц мне удавалось раздобыть всегда). Из этого клочка они сворачивали махорочные цигарки (русская махорка — это высушенные и мелко нарезанные черешки табака). Иной раз, когда мои новые друзья особенно сильно затягивались, газетная бумага вспыхивала и они весело смеялись.

Поделиться с друзьями: