Избранные новеллы
Шрифт:
— Ах, — с этими словами Пако взял поднос, — тут еще остался хлеб, и сыр, и немного вина. С меня хватит, может, вы… Не знаю, только поднос мне мешает, я бы хотел освободить конторку.
Ни мгновения не раздумывая, сержант схватил поднос — сержантская пайка, если судить по довольному выражению его лица, была не слишком велика — и тотчас скрылся.
Когда задвижка снова взвизгнула, Пако вторично вынул нож из кармана, испытующе провел большим пальцем по острию, затем спрятал его: теперь он мог не сомневаться, что нож при нем так и останется.
Прилегши ненадолго на койку, он поднял глаза кверху и увидел ржавое пятно — это как же?.. Неужто перед ним все то же пятно двадцатилетней давности? Быть того не может, думал он, падре Хулио не стал бы так долго терпеть его, но пятна сырости, они проступают, хоть их бели, хоть не бели, они даже немного расползлись. Пако вздохнул.
Это и на самом деле была все та же карта его страны, его Острова восьми блаженств и дионисиевой виноградной лозы, его Утопия в безбрежном белом море мелованного потолка, гиперборейцы его ложа, которых он навещал каждую ночь перед тем, как отойти ко сну, а зачастую и во сне, дабы там, восседая на осле, произносить все те проповеди — и о восьми блаженствах, и о воссоединителе Дионисии, — которые даже просто изложить на бумаге ему было раз и навсегда заказано.
Впрочем, и незачем было читать простодушным островитянам проповеди с тем, чтобы внушить им эти истины, а то и вовсе посеять в них страх, ибо все божественные истины и сами по себе исконно обитают в неиспорченной душе, остается лишь пробудить их и еще тесней сопрячь душу с царством божественного.
Люди по большей части были рыбаки, мелкие землепашцы и ремесленники, которые выносили плоды своего труда на базар и там выменивали. Денег они не знали. Людей искусства и ученых кормила и одевала община, их содержали как пчел, собирающих мед. Ни убийства, ни грабежа, ни обмана островитяне тоже не знали, изредка суду приходилось иметь дело с мелким воришкой, с клеветником, который от скуки не сумел удержать язык за зубами, или с прелюбодеем. Осужденных не отделяли от других людей, просто их заставляли одеваться наособицу, на общинных собраниях сидеть поодаль от других и помалкивать, покуда никто не походатайствует за них перед судьей. Тогда при всем честном народе их снова облачали в обычное платье, городской голова целовал их во имя народное, после чего на радостях закатывали пир. Обитали на этом острове и настоящие язычники, которые почитали прежних богов. Правда, христиане и язычники поддразнивали друг друга тем, что было для них непонятного в чужой вере, но ни христианские, ни языческие священнослужители не имели права публично высказываться по поводу различий в вере и в культуре и тем паче — заявлять свою точку зрения в апологетических трудах. Ибо всякому было ясно, что плоды внешней и внутренней жизни хоть у христиан, хоть у язычников были одни и те же, и когда Пако прибыл на этот остров, приветствовать его вышло столько же язычников, сколько и христиан. А выходя из христианской церкви, он спешил в храм Диониса, особенно шестого января, когда праздновались Великие Дионисии. На празднике урожая и весной он присутствовал на мистериях Деметры, причем было известно, что множество христиан и даже христианских священнослужителей охотно принимали участие в этих мистериях. Ибо язычество весьма благочестиво подвизалось в сфере, которая раз и навсегда была — при четкости его требований — заказана христианству, иными словами, в той сфере, где природа, не ведающая греха, всецело покоится в божественном, божественное же осязаемо является в природе, уничтожает свою несказанность в богах и открывается чувствам вместо того, чтобы в догматических формах вверить себя рассудку. Христиане же на том острове утверждали, будто взамен многобожия им дарована Мария и святые, а кроме того, троебожие уже встречалось человеку в образе Отца, Сына и Святого духа; в этой тайне все человеческие установления и формы могут найти свое отражение в божественном, проистекать из него и его освящать. Язычники же и христиане соревнуются в своем приятии Бога, поскольку одни стяжали Божий образ из природы, другие — из книги, из тоски одинокого сердца, из духа истории. Но так как и те и другие рьяно наблюдали друг за другом, христиане в своей вере неизбежно заимствовали многое у язычников, а язычники, соответственно, у христиан, и языческое мышление, двигающееся преимущественно по горизонтали, равно как и вертикально перетекающее в бесконечность христианское, неизбежно скрещивались, подобно нитям на ткацком станке. Божье одеяние, которое они ткали таким образом, испещряли узоры спокойствия, полного желаний и кроткой доброты.
Пако потому и наведывался так часто на свой остров, что уж больно удобен был перевоз. Вскоре он начал ездить туда каждый вечер, когда лежал на кровати, под конец его ускользание на этот остров посреди потолка обернулось бегством, которое мало-помалу начало отягощать его совесть.
Итак, он покаялся старому профессору догматики падре Дамиано в своем бегстве на остров Утопия. Падре Дамиано гневно нахмурил брови — а был он на редкость трезвомыслящий мистик и, подняв рукой лицо Пако (коленопреклоненный падре Консальвес стоял перед ним в келье), буркнул: «Перемените келью либо попросите забелить ваш остров, а всего бы лучше: перестаньте туда ездить. И запомните: еще никто доселе не сумел переделать мир в утопию, никто, даже Он не сумел. Если вы попомните, падре Консальвес, что мир — это большая биржа (падре Дамиано в миру был известным банкиром), и если вы увидите, как низко упали Божьи акции, а между тем не перестанете их покупать, это значит, что про себя вы рассуждаете так: „Посмотрим, посмотрим, ничего нельзя знать заранее“. Так вот, уверяю вас, что таким манером вы проторгуетесь! Едва вы купили эти акции, курс снова падает, и падает, и падает, и не перестает падать, вас повсеместно считают бестолочью, над вами смеются, но бумага-то у вас останется, да-да, останется, хотя бы потому, что прилично сбыть ее уже невозможно. Выбросить — всегда пожалуйста, но продать?! Вам ведомо, что чада этого мира благоразумней, нежели чада света.
И вот без лишнего шума вы втайне пытаетесь по возможности снова выбросить на рынок свои обесцененные акции, основав Утопию, где-то там, ее никто не видел, но вы рассказываете о ней: ах да, на какие только чудеса не способно христианство! И каков же результат? Самое настоящее банкротство! Люди проведали: никакой Утопии на свете нет, нет этих спасенных, мирных христиан, этих распущенных и стремящихся лишь к вечности священнослужителей, нет вообще этой особой жизни, которая любит земное, как могут любить лишь язычники, которая одновременно ни в грош его не ставит, как заповедано лишь христианам, нет и нет, не существует никакой особой жизни. И христиане ничем не отличаются от прочих людей.
Когда это будет заново доказано, ваша Утопия предстанет обычной аферой, но кем же в этом случае предстанете вы? И где будет ваше место? Отвечу точно: за решеткой, как того либо другого финансового гения, что где-то то ли на Аляске, то ли на Миссисипи основал компанию, существующую лишь на бумаге».
Тогда, помнится, Пако с мольбой воздел руки: «А наша вера? Недаром же Христос сказал, что нам дано сотворить еще большие знамения и чудеса, нежели ему».
Тут падре Дамиано грубо расхохотался: «О да! И величайшее чудо состоит в том, чтобы сберечь веру в эту явно подмоченную акцию, причем отнюдь не потому, что так сказано в Откровении — это тоже могло бы обернуться пустыми обещаниями, — а потому, что в сердце своем мы решили: акция настоящая. Вот где путь, вот где истина, вот где жизнь — а вовсе не там и сям, для меня во всяком случае. Теперь же будь предан и отважен, веруй, надейся, а главное — люби! И тогда твоя акция подарит тебе больше, чем Утопия: она подарит тебе мужество быть человеком, которому ничто более не нанесет вреда, которого ничто более не разочарует. Ибо все ваше, речет Павел, вы же — Христовы».
Пако еще раз воздел руки.
«Верно, падре, но ведь если жизнь христианина ничем не отличается от жизни других, если она плодоносит не обильнее и не лучше, не дает ли сказанное еще один повод воспринять истинность этой веры как подтвержденную?»
Широкое, одутловатое лицо падре Дамиано помрачнело, он выпятил губы, и его вечно слезящиеся, с кровавыми прожилками глаза прищурились.
«Если своими словами вы хотите бросить упрек всем христианам вместе взятым, упрек этот неизбежно обратится на величие Божье. Ибо по его воле мы, все люди вместе взятые, стали таковыми как есть. И вот еще что, Консальвес, не существует понятий „в пределах церкви“ и „за ее пределами“. Пред Богом не существует даже отделяющих одну религию от другой барьеров, в которых мы, люди, явно испытываем потребность. Нерушимо лишь одно: Бог есть любовь, и кто пребудет в любви, тот пребудет в Боге, а Бог в нем. Любовь же есть наиболее скромная из всех добродетелей и может выступать в разных обличьях, где она становится неузнаваемой для нас. Вы же хотите узреть сияющие плоды христианства, все перекрывающие своим сиянием! О, Господи, да если б это все поддавалось точному статистическому учету, некрещеная часть человечества проявила бы величайшую поспешность, дабы в двадцать четыре часа принять святое крещение из одного лишь желания состязаться в мере добродетели.
Но божественное мышление далеко не столь практично, не столь расчетливо, не столь насильственно. Человек бывает буддистом, магометанином либо христианином не потому, что соответственная религия являет миру наилучшие плоды добродетели, а потому, что эти небесные одежды достались ему в наследство от родителей, но, главное, потому, что они, эти одежды, устраивают его паче других: в них он может свободно передвигаться, они согревают его, он привык к ним, он содержит их в чистоте и не выбрасывает, ибо традиция, она ведь тоже привязывает нас к Богу. Однако все эти одеяния сшиты из одной и той же ткани, из любви Божественной и любви к Богу!»
После этих слов старец склонился к уху падре Консальвеса:
«Господь не пойдет в Утопию! Зато на эту мокрую от слез землю он будет возвращаться снова и снова! Ибо здесь безмерная нищета, безмерный голод, безмерное страдание! Господь любит отличное от Него, любит бездну, и Ему потребен — поймите меня правильно во имя Его священного имени — потребен грех! Надеюсь, вы меня поймете. Бог изливается. Он обновляет, Бог творит богов. Космос — его возлюбленный сын, который все приемлет от него, от своего отца, в духе и в любви. И этот сын станет таким, каким хочет его видеть отец. Бог любит мир, потому что мир несовершенен. — Мы и есть Божья утопия, но утопия, находящаяся покамест в стадии становления».
Пако на своей койке глубоко вздохнул. Карту среди потолка уже до конца смазали подступившие сумерки. Ушли в море желтые берега, белые города, мирные, веселые люди. Вдали тявкала полевая артиллерия, ухали мортиры. Загудел бронзовый гонг. А вот падре Дамиано — ох, ему ведь надо еще немного повыспрашивать этого ужасного законника в мундире лейтенанта. Еще надо — чего только не надо было в эту ночь! Действовать — возможно, даже убивать — возможно, даже ничего не подозревающего человека!
Утопия — прав, тысячу раз прав был старый догматик — Утопия была повинна в его отторжении. Падре Дамиано как раз накануне его ухода из монастыря еще много чего ему сказал. У падре Консальвеса в келье уже лежало гражданское платье, и, указывая на него, он сказал: «Падре Дамиано! Я думаю, вам это покажется невероятным, но я право же не знаю больше, чего ради сижу здесь, в этой келье, мне надо что-то предпринять!»
Старец, — но вообще-то говоря, он был не так уж и стар, — обрушил на койку центнер своего живого веса, надул щеки и одобрительно кивнул: «Надо что-то предпринять, — сказала блоха и подпрыгнула». Причем падре Дамиано произнес это столь же довольным, сколь и задумчивым тоном. «И этот прыжок входил составной частью в целое, в великий общий процесс — и пусть больше ничего сокрушительного при этом не произошло, она, как уже было сказано выше, подпрыгнула».
Потом, далеко откинувшись назад, он возвел глаза к потолку и долго разглядывал ржавое пятно: «Да и кто бы не захотел обзавестись неким прекрасным островом, чтобы слегка взбодриться с его помощью! На нем, пожалуй, и воздух хороший. Ну само собой, должен быть хороший, как же иначе. Малярию там уже полностью искоренили, ее там вообще и не знали никогда. Змеи там не водятся, тигры — тоже нет. Смертность резко упала, все умирают в библейском возрасте, отходят с миром — на белых простынях. Разумное правление, цветущие округа. И самое главное — там не знают денег! Ха-ха-ха, хитрец вы этакий! Но вот какой вопрос: эти люди там, наверху, они наделены свободной волей или просто кротки, покорны и управляемы, как овцы?»