Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранные новеллы
Шрифт:

Пако внимательно слушал: орудий было немного, и стояли они, надо полагать, за чертой города к востоку, потому что заговорили лишь после того, как самолеты уже сбросили свои бомбы на город. Может, предполагалось отступление? Не исключено, что именно сейчас лейтенант получает приказ по этому поводу.

Пленные в кельях вели себя вполне спокойно, за некоторыми дверями слышался шепот, где-то разразился коротким, царапучим смешком хриплый голос, и снова стены обители стояли грузно и безмолвно в своем отдающем седой стариной благочестии.

У дверей кельи солдат застыл и, оглядевшись по сторонам в сумрачном коридоре, шепнул:

— Вы священник?

Пако кивнул.

— Благословите меня, падре.

— Вы хотите исповедаться?

Солдат спокойно помотал головой:

— Нет, я ничего такого не сделал. Я только слышал, как кричат монашки… Но я зажал уши, ночь была длинная. А я думал про своих детей, их шестеро, и все еще малолетки, тоже девочки! Я был бы очень рад, если б вы меня благословили! — Все это он прошептал, дважды переведя дух.

Пако тронул большим пальцем лоб солдата и осенил его крестом.

— Бог милостив!

Солдат кивнул, отвернулся с некоторым вызовом, потом, так же проворно, словно вспомнил что-то, опять сделал оборот вокруг своей оси и поджидал, возложив руку на засов.

Пако, внезапно развеселившись, сказал ему:

— Не думай, дружище, что у монахов на дверях были засовы. Это вы их приделали.

Солдат так же весело, но более хриплым голосом прошептал в ответ:

— А завтра ты, падре, запрешь здесь же меня, только блохи здесь всегда будут одни и те же, только блохи!

Едва опустившись на свою койку, Пако невольно устремился мыслями к ним, к блохам, да, к блохам, удивительно прозвучало это повторение в устах столь неразговорчивого человека. Блохи терзали Пако целый день, но он про них не думал. Сейчас, яростно раздирая в темноте кожу, он не мог удержаться от громкого смеха: значит, вот как заполнил старик последний листок своей чековой книжки, пощечиной он его заполнил — а самая звонкая пощечина вполне может проистекать из сокровеннейшего центра любви. Царство небесное претерпевает насилие, о ты, мускулистый дон Педро! Но что в том проку — ты заглядываешь в колодец, только когда испытываешь жажду. Словно Господь существует лишь для тебя, чтобы подправлять твои дурные сны при жизни и уберечь тебя от другого, куда более тяжкого сна — после смерти. Господь щедро взыскивает каждого своей милостью. И ты был бы вполне прав, знай ты, что надлежит считать милостью, которую столь щедро посылает тебе Господь. Для каждого она выглядит по-разному, вот увидишь. И рука Пако, расслабленно покоившаяся на правом колене, ощущала под собой приятно твердое и надежное ложе. Милость на острие ножа, милость для всех нас! Не для одного лишь тебя, алчущий спасения дон Педро, ты силен, ты даже очень силен, ведь падре Дамиано весил не менее центнера, да и пророчество его тоже имело вес, очень большой вес. Какая скотина, как здорово он придумал подготовить меня к моей смерти с помощью сигареты, это ж надо! Он дал мне сигарету, он открыл свой портсигар — понятно, ужин перед казнью! Проклятая война — о, я придаю глубокое значение пророчеству падре Дамиана — не из одного лишь пиетета, как ты, верно, думаешь, хитрец, я ведь кое-что замечаю, очень даже многое замечаю.

На какое-то время стены обители застыли в тяжкой тишине, подобно спящему человеку, что как мертвец задержался на границе между вдохом и выдохом. Но потом из легкого стрекота в воздухе, который поначалу ненадолго стих, возникло гудение, снова и снова, и все плотней натягивающее свои нити в рамках тишины, покуда внезапный вой — словно то духи небесные с ревом низринулись по деревянным лестницам на землю — не вобрал в себя весь предшествующий гул, а грубый грохот не раздробил и сам этот вой: земной шар содрогнулся наподобие барабана.

С гневным пыхтением Пако воспрянул от дремоты и пригнулся, словно он был в чистом поле, — так его собственное тело опередило его мысль. Затем он сел тихо, со странным чувством, будто руки его охватывают не только собственную черепную коробку, но и серые монастырские стены, и весь город. И чудилось ему, будто руки эти сделаны не из уязвимого мяса и костей, а из нерушимого материала; одновременно он почувствовал сострадание к своему телу, к пульсации крови в висках, но почувствовал как сострадание к предметам, которые не имеют к нему ни малейшего отношения: камни монастыря, дома города, кипарисы, кусты можжевельника и каштаны — все в равной степени было ему близко, все размещалось у него в голове, все было в нем. Вот он и обхватывал все руками и внимал разрывам, считал, прикидывал расстояние до батарей, число пушек, их расположение… Да, все они стояли — теперь это не подлежало сомнению — к востоку от города. Потом Пако снова ощутил блох и не противился их натиску. Лишь порой он шептал тихо и бездумно: «Dios mio» [11] , и даже голос его звучал как голос некоего предмета — то ли грохочущей вдали машины, то ли дребезжащего окна, то ли сотрясенного до глубины и тяжко вздыхающего деревянного помоста, ибо то, что Пако бормотал себе под нос, поднималось из него как одинокий и убогий звон, не находя ни малейшего отклика в его же собственном сознании. Мысли Пако витали где-то в другом месте, скорее блуждали, не задерживаясь, вот почему он снова вернулся к блохам.

11

Бог мой ( латин.).

Кармелитка Тереза даже организовала против блошиной напасти крестный ход. Вообще эта святая была весьма последовательная женщина. В те времена, надо полагать, еще не знали персидского порошка или, по крайней мере, монашки его не знали. Требовалось личное вмешательство господа Бога. А почему бы и нет? Кто верит, что небо дарует по молитве, тот вполне может просить как о большом, так и о малом. И еще одно: блохи — это вовсе не малое! Зуд от них куда хуже, чем внутренняя дрожь при разрыве бомбы. Безумное представление: Бог уничтожает блох из любви к чадам своим, Бог отводит бомбу от цели, ибо под той крышей некто возносит молитву, и бомба падает на соседнюю крышу, потому что человек под ней сидит безмолвно, ломает руки и только успевает пролепетать «Боже милосердный» до того, как прогремит взрыв. Да, падре Дамиано, мы есть провидение для остальных… А парень, который сидит высоко надо мной в бомбардировщике, он, возможно, желает мне добра, когда целит в меня. Всюду найдется место для бомб, сброшенных точно в цель и сброшенных мимо цели, но вот наши упреки, в кого бы мы ни целились, все наши упреки — они подобны так и не разорвавшимся бомбам, они даже не достигают земли, они разрываются в воздухе и падают обратно на нашу собственную голову. Молчи лучше, Пако, ну кому ты нужен? Впрочем, как говорил падре Дамиано: а кто верит в чудеса, тот сам не способен более сотворить чудо! Вот если бы я не мог больше верить в чудеса… В них ведь трудно верить.

Я все перезабыл, горестно размышляет Пако, все, что хоть как-то могло бы облегчить мою жизнь. Вот и Утопия — тоже один из множества благочестивых самообманов — ушла под воду, и темно теперь наверху, на потолке.

Впрочем, так оно, пожалуй, и должно быть: прежде чем поднимается занавес, в зале гаснет свет, надо просто смотреть прямо перед собой, и не смежать век, и не засыпать.

Прекращение шума ударило по его измученным ушам как новый, тревожащий звук; это тишина обзавелась голосом. Так, наверное, и бывает, — думает Пако, — когда затихнет стук в наших висках, вообще весь стук, грохот и топот этого мира, — о, тогда тишина растет, набухает, словно огромная капля росы, она становится все больше, и будь этот мир одной-единственной гигантской травинкой, он больше не сумел бы удержать эту набухающую, эту сверкающую каплю; тишина весит тяжелей всего, тяжелей всего на свете. Тишина — это альфа и омега каждого звука и каждого голоса. Тишина подобна кровати, думает Пако, она полна зачатий и усилий смерти, и еще полна сновидений, которые скрываются за словами, и под ними — тишина… — и Пако склоняется, — в конечном итоге тишина — это и вовсе Божье слово.

Он встает и ощупью пробирается к окну, открывает ставни, одновременно поднимается на носки и отводит руки назад: он дышит. Воздух заметно посвежел — это чувствуют его лоб, его нос, его нёбо, даже его грудь, при этом он думает: слово стало плотью, иными словами — тишина обрела голос и еще: сны стали явью. Это значит — здесь заметно пахнет гарью — нельзя не признать: подобное воплощение божественного сна не есть величина, поддающаяся измерению. Он пришел в свои владения, но близкие его не приняли — не приняли логос, слово! Ничего больше нельзя понять — здесь и в самом деле что-то горит, хоть и не в монастыре, но неподалеку! Все эти ноги, что вдруг затопали по улицам, — о, свет во тьме! Да, надо гасить! И месяц будет при этом заменять им факел — а может, они и не собираются гасить?! — Счастье еще, что нет ветра, а дома здесь выстроены почти без дерева. Пако, поигрывая, хватается за нож; как бы то ни было, надо отыскать выход, выход в любом смысле. Да и все, что мы до сих пор предприняли, это не более как поиски выхода, выхода неизвестно куда.

Невидимый серп луны висел за крышей, и небо плавало в туманном свете, от которого звезды смахивали на некие утолщения, на узелки в сетке, сотканной из этого света. Вдалеке на плато медленно падала осветительная ракета; когда она упала за линию горизонта, свет ее на темном фоне только стал ярче. Звук, как от заглушенного будильника, просочился издалека, нечто монотонное и в то же время яростное противоборствовало в этом звуке — в туманные дни подобным образом, усыпляя и в то же время дразня, грохотала паровая машина якорной лебедки и грузовой стрелы. Внизу, у городской стены, хрипло взлаяла собака, но лишь мимолетно, словно и сама сознавала бессмысленность своего занятия, взлаяла, чтобы снова погрузиться в молчание.

Руки Пако охватывают прутья решетки, и, сам не понимая зачем, он их встряхивает. Ржавчина, осевшая за двадцать лет в надсечках, до того разъела железо, что в один прекрасный день решетка могла бы выпасть и без постороннего вмешательства. Он удивлен тем, как легко все получается, нижние прутья уже сломаны, он отгибает решетку наружу и кверху, встряхивает еще раз — и решетка упала. Короткий удар — Пако перегибается, словно может хоть что-то увидеть. Но падение решетки прозвучало как-то незначительно — кусок старого железа лег на ветки, камень, кучу мусора. Не иначе, человек приписывает решеткам — а заодно и свободе — слишком большой смысл… Решетке следовало бы упасть с грохотом и лязгом, звук падения должен бы сотрясти стены. А окно, теперь ничем не огражденное, должно бы — как мнилось ему несколько часов назад, внизу, на монастырском дворе, когда он потребовал поместить его в келью с подпиленными решетками — должно бы манить, здесь должна бы мостом пролечь радуга и вести куда-то, все равно куда, благо речь идет о пути в свободу. Однако, если он совершит теперь побег, стражники внизу будут в тысяче обличий подкарауливать его свободу. Снова ему припомнилась история человека, о котором он читал в газете несколько недель тому назад. Этот человек ушел в лес и более десяти лет прожил там свободным и мирным отшельником, только о том и пекущимся, чтобы никто не взвалил на него какое-либо иго. Но тут его обнаружили, может, это была женщина, которая вышла по ягоды, и полиция вернула его и отдала под суд, потому что за время своей свободы он совершенно упустил из виду те важные обязанности, которые налагает на нас общество, суд приговорил его к нескольким годам тюрьмы. Лесной свободы на свете больше нет. Некоторые бегут в монастырь, вот и он был одним из тех глупцов, что мнили обрести в монастыре высочайшую степень свободы. Уж лучше тогда уйти в море. Но и там тебя ждет закон в виде третьего либо четвертого офицера, какого-нибудь типа, одержимого то ли честолюбием, то ли любовью к своей собственной жалкой персоне, и этот тип голосом Васко-да-Гамы рассылает приказы и приказики, так что прямо диву даешься, как матросы после всего этого еще не утрачивают способность самостоятельно и по собственной воле сплевывать за борт табачную жвачку.

Поделиться с друзьями: