Избранные произведения. I том [Компиляция]
Шрифт:
По окончании суда король позволил мне уехать, исполнив мое самое заветное на тот момент желание — покинуть страну зулусов. Перед самым отъездом на закате я заметил странную, похожую на жука фигуру, ковыляющую вверх по склону в мою сторону и поддерживаемую двумя крепкими парнями. Это был Зикали.
Карлик молча прошел мимо меня, жестом велев мне проследовать за ним. Полагаю, я повиновался из чистого любопытства, потому что, призываю в свидетели искренности моих слов святые Небеса, я нагляделся на старого колдуна на всю оставшуюся жизнь. Он достиг плоского камня ярдах в ста выше по склону от моего лагеря, где не было кустов, способных укрыть кого-либо, и уселся на него, указав мне на камень напротив, на котором я и устроился. Сопровождавшим он велел отойти подальше, так, чтобы они не могли слышать нас.
— Уезжаешь, Макумазан? — спросил Зикали.
— Да, — бодро ответил я. — Будь моя воля, давно бы уже уехал.
— Да-да, знаю, но было бы очень жаль, не правда ли, если бы ты уехал, не увидев финала этой странной истории. Ты, который так любит изучать сердца мужчин и женщин, не почерпнул бы столько мудрости, сколько ее в тебе нынче.
— Да, и столько же печали. О несчастная Мамина! — Я спрятал в ладонях лицо.
— Да-да, понимаю, Макумазан. Все это время ты любил ее, хотя гордыня белого человека не допустила бы, чтобы черные пальцы тянули нити твоего сердца, верно? Она была изумительной женщиной, эта Мамина, и пусть тебя утешит то, что играла она нитями не только твоего сердца, но и других. Например, Масапо. И Садуко. И Умбелази. Никому из них не принесла удачи эта ее игра… Досталось даже моему сердцу.
Этот вздор, подумал я, не стоит моих возражений, но, поскольку он касается и меня лично, я решил среагировать на его последнее замечание.
— Если твоя любовь к Мамине проявляется так, как ты это продемонстрировал сегодня, Зикали, то молю, чтобы ты никогда не питал ничего подобного ко мне, — сказал я.
Он сокрушенно покачал огромной головой и ответил:
— Разве никогда тебе не приходилось любить ягненка, а потом зарезать его, когда ты был голоден? Или, например, когда он вырос в барана и бодал тебя, или когда он прогонял твоих овец и те попадали в руки воров? Вот и я голоден, жду не дождусь крушения дома Сензангаконы, а ягненок Мамина подросла и сегодня она едва не уложила меня на лопатки, чуть-чуть не дотянувшись острием наконечника копья. Помимо этого, она охотилась на мою овцу — Садуко и гнала его в такую западню, откуда он никогда бы не выбрался. Поэтому, против своей воли, я вынужден был рассказать правду о ягненке Мамине и ее выкрутасах.
— Осмелюсь заметить, — воскликнул я, — Мамины нет в живых, к чему теперь говорить о ней!
— Ох, Макумазан, Мамины нет в живых, или ты так полагаешь, хотя это странное заявление для белого человека, который верит во многое такое, о чем мы даже представления не имеем… Ее нет в живых, но, по крайней мере, остались дела рук ее, и какие дела! Суди сам. Умбелази, и почти все сыновья короля, и тысячи тысяч зулусов, которых я, ндванде, ненавижу, — мертвы, мертвы! И это дело рук Мамины. Панда обессилен от горя, и глаза его ослепли от слез — и это тоже дело рук Мамины. Кечвайо — король во всем, кроме титула; Кечвайо, который повергнет дом Сензангаконы в прах, — дело рук Мамины, Макумазан! О, какие грандиозные дела! Воистину она прожила яркую и достойную жизнь и умерла ярко и достойно! Заметили твои глаза, Макумазан, как ловко между поцелуями она приняла яд, что дал ей я, — славный яд, не так ли?
— А по-моему, все это дело твоих рук, а не Мамины, — невольно вырвалось у меня. — Это ты держал в руках нити, ты был ветром, который гнул к земле траву, пока ее не охватил огонь и не запылал город — город твоих врагов.
— Как же ты мудр, Макумазан! Если разум твой станет слишком острым, в один прекрасный день тебе перережут горло, как уже пытались сделать несколько раз. Да-да, я знаю, как потихоньку тянуть за веревочки, пока не захлопнется западня, и как дуть на тлеющую траву, пока ее не охватит пламя, и как раздувать это пламя, пока оно не спалит дом короля. Правда, западня захлопнулась бы и без меня, но тогда в нее попались бы другие крысы; и трава могла бы загореться, если б я не подул, но тогда она спалила бы другой дом. Не я породил те силы, Макумазан, я всего лишь направлял их в нужное русло, к великой цели, за что Белый дом (то есть англичане) когда-нибудь скажет мне спасибо. — Зикали ненадолго задумался, а затем продолжил: — Какой, однако, толк говорить с тобой, Макумазан, об этих делах, если в свое время ты сам станешь их участником и постигнешь их для себя. Когда они завершатся, тогда и поговорим.
— Но я не желаю говорить о них, — возразил я. — Я все сказал, что хотел. Скажи ты — с какой целью ты дал себе труд прийти сюда?
— О, всего лишь попрощаться с тобой… ненадолго. А еще сообщить, что Панда, или, скорее, Кечвайо, поскольку Панда нынче лишь его голова, а голова должна идти туда, куда ее несут ноги, — так вот, Панда пощадил Садуко, уступив мольбам Нэнди, однако изгнал его из страны, позволив захватить с собой скот и столько людей, сколько захотят разделить с ним его изгнание. Во всяком случае, Кечвайо говорит, что сделано это было по просьбе Нэнди, и по моей, и по твоей просьбе, однако он полагает, что после всего случившегося было бы благоразумнее, если бы Садуко умер от самого себя.
— Ты хочешь сказать, если бы он лишил себя жизни?
— Нет-нет. Я хочу сказать, что его собственный идхлози (дух) убьет его понемногу. Видишь, Макумазан, ему и теперь уже кажется, что дух Умбелази преследует его.
— Иными словами, он сошел с ума, ты об этом, Зикали?
— Да, Макумазан, он живет с духом, или дух поселился в нем, или он сошел с ума — называй, как тебе хочется. Потерявшие разум имеют обыкновение жить с духами, и духи делятся с безумцами своей пищей. Теперь ты все понимаешь, не так ли?
— Разумеется, — ответил я. — Ясно как день.
— О! Разве не я говорил, что ты умен, Макумазан, ведь ты знаешь, где заканчивается безумие и начинаются призраки, а они суть одно и то же? Однако солнце уже зашло, и тебе пора отправляться в путь, если желаешь до утра быть подальше от Нодвенгу. Ты же будешь пересекать долину, где проходила битва, не так ли, и затем переходить Тугелу вброд? Оглядись там, Макумазан, не узнаешь ли кого из старых друзей. Умбези, подлеца и предателя, например; или кое-кого из принцев. Если так, я хотел бы передать им сообщение. Что! Ты не можешь ждать? Что ж, тогда вот тебе маленький подарок, я сделал его своими руками. Откроешь, когда взойдет солнце. Этот подарок будет напоминать тебе о Мамине, Мамине с пламенным сердцем. Знать бы, где она теперь?.. — Он закатил огромные глаза и принюхался к воздуху, как охотничья собака. — Прощай, Макумазан! До следующей встречи! Эх, если бы ты уехал с Маминой, насколько иначе все могло бы сложиться!
Я вскочил с камня и помчался прочь от этого нагоняющего ужас старого карлика, которому я поистине верил… Я бежал от старика, оставив его сидящим на камне в сгущающихся вечерних сумерках, и вдогонку мне летел его громкий, леденящий душу смех.
Наутро я развернул сверток, который мне вручил накануне Зикали, сделав это не сразу, но по некотором размышлении, — может, лучше сунуть его, не раскрывая, в нору муравьеда? Но решимости на это у меня тогда не хватило, о чем нынче я очень сожалею. Внутри я увидел вырезанную из черной сердцевины дерева умзимбити фигурку Мамины, на ней было оставлено немного белой древесины, чтобы обозначить глаза, зубы и ногти. Конечно, работа была грубая, но сходство было — или, вернее, есть, поскольку я до сих пор храню ее, — поразительное; трудно сказать, был ли Зикали колдуном или не был, умелым художником он был определенно. Вот она стоит передо мной, слегка наклонившись вперед, с протянутыми руками, с полураскрытыми губами, как бы собираясь поцеловать кого-то; в одной руке она держит человеческое сердце, тоже вырезанное из белой древесины умзимбити, — я предполагаю, что это сердце Садуко или Умбелази.
Но это было не все. Фигура была завернута в женские волосы, в которых я сразу признал волосы Мамины, а вокруг волос было обмотано ожерелье из крупных синих бус, то самое, которое она всегда носила на шее.
Минуло почти пять лет. Много всего произошло со мной за это время, о чем я не стану здесь рассказывать. Упомяну лишь о том, как однажды я очутился в довольно отдаленной части Наталя, в районе Умвоти, в нескольких милях к востоку от невысокой горы, называемой Холмик Эланда[272]. Сюда я прибыл для заключения крупной сделки по маису, в результате которой, кстати, потерял приличную сумму денег. Так судьба всякий раз «награждала» меня, когда я ввязывался в рискованные коммерческие предприятия.
Однажды вечером мои фургоны, сверх меры нагруженные этим проклятущим маисом, к тому же подпорченным долгоносиком, застряли посреди брода через небольшой приток Тугелы, совсем некстати разлившийся от дождей. Лишь с наступлением ночи удалось мне выбраться с фургонами на берег в самый разгар обрушившегося ливня, вымочившего меня до нитки. Надежды развести огонь и достать приличной еды не было никакой, и я уже было решил забраться в фургон спать без ужина, когда яркая вспышка молнии выхватила из темноты большой крааль, приютившийся на склоне холма, всего в полумиле от выбранного мной места стоянки. В голове моей тотчас созрела идея.