Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Изъято при обыске

Немова Валентина

Шрифт:

Но она неплохо всегда относилась ко мне, Вера Васильевна (царство ей небесное, давно уже покойница, и бог спросил с нее за все ее прегрешения), и захотелось ей, видно, угодить мне, навестив в нервном отделении. И вот из этого что вышло.

Открываю однажды глаза: сидит у моей постели пожилая женщина, смуглая, черноволосая, большая, грузная. Лицо красивое, но почему-то отталкивающее. Присмотрелась: на одном глазу бельмо. Появилось оно у бабушки недавно. Занималась как-то уборкой в доме и плеснула чем-то едким себе в лицо. Попала в глаз. Он болел, болел, да и затянулся пленкой. Померкла красота второй жены нашего дедушки…

Стукнула бабка табуреткой, придвинулась ближе ко мне. Раздражающе громко дышит, что-то бормочет. Но я не слушаю ее, не желая вступать в беседу с маминой мучительницей. Грубить ей, правда, тоже не собираюсь. Терплю пока что. Пусть, думаю, посидит еще немного и уйдет. А то ведь маму из-за того. что у меня кто-то есть, в палату не впускают…

Но Вера Васильевна продолжает настойчиво требовать внимания. Что-то долдонит. Я вынуждена была прислушаться и разобрала ее слова:

— Какая же ты плохая, Валентина…

Однако слово "плохая" в том значении, в каком употребила его в данной ситуации бабка, никак не укладывалось у меня в голове. И я, без всякой обиды и злости, переспросила:

— Что ты такое сказала?

— Плохая ты очень, я говорю, Валентина, — повторила гостья моя членораздельно и внятно.

Тут только дошел до меня настоящий, вполне определенный смысл бабкиной фразы, отнимающей у меня малейшую надежду на выздоровление…

Когда тебе доктора, чужие люди, к тому же думая, что ты их не слышишь, выносят смертный приговор, это одно. Но когда так поступает родственница, да еще старуха, сама одной ногой стоящая в могиле, это уже совсем другое дело.

— Уходи! — заметалась я в постели. — Пусть она уйдет! Мама! Мама! Где ты? Пусть бабка уходит! — я разрыдалась.

Кто-то взял Веру Васильевну под руку, вывел из палаты. Сию же минуту вбежала мама:

— Что такое? Почему ты плачешь?

— Мама, ты знаешь, — захлебываясь, стала я жаловаться, — что она мне сказала? Какая, говорит, ты плохая! Она меня хоронить собралась! 0на- меня! У нее уже правнуки есть. Четыре правнука! А у меня одна — единственная, малюсенькая дочка! Нет! Нет! Я не умру, мама! Я не хочу умирать! Жить! Жить! Жить хочу! Мама, покорми меня! Я есть хочу!..

Умереть, конечно, было бы проще и легче. Сколько мук, которые, сверх этих, ждали меня еще впереди, я бы не знала, если бы подчинилась недугу. Возможно, предчувствуя и страшась этих новых испытаний, мой организм и пасовал. Но теперь, с бабушкиной помощью, скорее всего неосознанной, дух противоречия, спасительный для меня, проснулся во мне, и я, поверженная и раздавленная, все же осознавала, что и на сей раз поднимусь, встану на ноги, всем врагам своим назло!

Умереть мне, до 30 лет не дожив, а им, всяким там Кривощековым, Лионовым, Платовым, Савчукам, Дорошенко, которые все-все старше меня, жить припеваючи, — нет! Этого не будет! Меня пережить- такого счастья я им не доставлю! Этого они от меня, изверги, не дождутся, чтобы я без боя сдалась. И мы еще посмотрим, кто из нас будет смеяться последним!…

Я пишу эти строки, когда кого-то из них, моих заклятых врагов, наверное, в живых уже нет. Но тем из них, кто доныне топчет землю, живется сейчас не так-то весело. Достаток, конечно, у них есть. И не маленький. Нахапали в свое время. Богатство есть. А вот уверенности в собственной правоте, которую прежде черпали они в своей сплоченности и безнаказанности, уверенности в завтрашнем дне уже нет, разумеется. Страх перед взбунтовавшейся стихией — вот что, по-моему, должны они сейчас чувствовать. Наказывать стариков этих и старух за из проделки сорокалетней давности едва ли кто-нибудь станет. Лично я этого и не хочу. Мне достаточно того, что моя правота им доказана. Не мной, естественно. Историей. Которая, хоть и медленно, со скрипом, но движется все же вперед. Разбушевалась-таки стихия. Разговорились русские молчуны. Допекли их всякие Хрущевы, Горбачевы… Как я ликовала, когда по телевидению показывали многотысячные митинги в Москве, в Ленинграде! Когда разогнали эту банду- КПСС. Потом снова дали, к сожалению, ей право существовать наравне с другими партиями. Но прежней губительной силы она не наберет уже никогда. Таково мое мнение. Рухнул колосс на глиняных ногах. Разбился вдребезги.

Как ни прискорбно, русский Иван остается покамест и голодным, и неустроенным. Но главное есть- право мыслить и высказывать вслух свое мнение, Это значит: найдем выход сообща, разгребем то, что наворотили за 70 лет коммунисты. Говорят: они сделали много хорошего. Но я склонна думать, что это хорошее делал народ и не благодаря им, а вопреки. И сделал бы еще лучше, если бы пораньше освободился от их тирании. Но всему, наверное, свое время…

Понемногу я стала есть. И вот приносят ко мне в палату Юлечку. Меня усаживают, обложив со всех сторон подушками. Кормлю дочку грудью. Молока хоть залейся. И откуда оно берется в этом "скелете"? — поражаются соседки по палате.

Глаза у Юльки синие, большие, жалобные. Ротик маленький, жадный. Уносят дочку, а мне туго-натуго перебинтовывают грудь, чтобы молоко не накапливалось. Я противлюсь. Но со мной никто не считается. Вам, говорят, нельзя самой кормить. Это вас истощает. А маме моей заведующая отделением советовала:

— Продайте все, вплоть до последнего платья, и кормите ее, то есть меня. Питание, питание и никаких волнений, ни грустных, ни даже приятных. .

Вспоминаю еще один обход медиков.

Лежу с закрытыми глазами. Слышу женские голоса:

— Удивляюсь. Взяли пункцию. С первым анализом ничего общего. Как небо и земля!

— Диагноз не подтвердился? Значит, не менингит?

— Ничего не понимаю. Мы только начали лечение, а оно, выходит, и не требуется…

— Вот и прекрасно! Надо быть довольными. И выяснить, в чем дело. Кто ей в роддоме такой диагноз ставил? И вообще брали ли пункцию…

— Что тут выяснять? Почему я не должна веришь своим коллегам? — это говорит, конечно, заведующая отделением, мой лечащий врач Александра Федоровна. Она явно злится.

Ее вопрос остался без ответа. Следующий, и далеко не праздный, был задан мне:

— Больная, вы слышите шум?

Я открываю глаза:

— Какой?

— В ушах…

— Нет, — отвечаю я, уже догадываясь, почему об этом спрашивают меня. — Я слышу шум в коридоре.

— Четко, ясно! Отлично! — радуясь за меня (как будто я только что сдала труднейший экзамен), воскликнула сопровождавшая Александру Федоровну ассистентка, молодая белотелая, белозубая, похожая на лилию, женщина. (Звали ее на самом деле Лилией, отчество я забыла)

Заведующая отделением, черная, смуглая, чем-то напомнив мне мою неродную бабушку Веру, не сочла нужным поддержать оптимистически настроенную ассистентку и подбодрить меня. Наоборот хмурым своим видом дала мне понять, что веселиться нет причин и она сердится. Почему? Этого я не понимала.

Должна была бы, рассуждала я про себя, совсем по-другому себя вести, убедившись в том, что у ее пациентки, учительницы по профессии, нет этой, самой страшной для работников умственного труда болезни. Хотя бы улыбнулась, если у нее не нашлось слова доброго для меня…

Поделиться с друзьями: