ЖАНРЫ

К критике политической экономии знака

Бодрийар Жан

Шрифт:

На традиционном поле политики (левом или правом102), на котором происходит обмен освященных моделей и канонического слова, медиа служат передатчиком, не искажающим смысл. Они однородны такому слову точно так же, как они однородны циркуляции товара. Но трансгрессия и подрыв не могут выйти в эфир, не будучи одновременно хитрым образом отвергнутыми: преобразовавшись в модели, нейтрализовавшись в качестве знаков, они лишаются собственного смысла103. Не существует модели, прототипа или серии трансгрессии. Следовательно, успешнее всего ее можно уничтожить, сделав ей смертельную для нее рекламу. Первое время такая операция может заставлять верить в «замечательные» результаты. В действительности же она равнозначна расстройству всего движения, происходящему при уничтожении свойственного ему биения. Акт прорыва превратился в бюрократическую модель, действующую на расстоянии, — вот в чем заключалась работа медиа104.

Все это легко прочитать по искажениям и извращениям термина «символическое». Акция 22 марта в Нантерре была символической, потому что она была трансгрессивной, потому что в данном месте и в данное время она изобретала способ радикального разрыва или же, если воспользоваться предложенным выше анализом, она изобретала ответ там, где ранее могла говорить лишь одна властная административная и педагогическая система, функция которой состояла в том, чтобы никому не дать ответить. Поэтому эта акция была символической вовсе не из-за того, что она была распространена и заражена масс-медиа. Сегодня, однако, именно последний момент (воздействие обнародования) все больше и больше оказывается достаточным для того, чтобы назвать акцию символической. В предельном варианте подрывной акт производится лишь как функция своей воспроизводимости105. Он больше не изобретает себя, он изначально производится в качестве модели, как жест.

С порядка самого производства смысла (политического или неполитического) символическое соскочило на уровень своего воспроизводства, который всегда оказывается уровнем власти. Символическое оказывается простым символическим показателем, а трансгрессия — меновой стоимостью.

Вся рационалистическая критическая мысль (Беньямин, Брехт, Энценсбергер) видит в этом значительный прогресс. Медиа лишь актуализируют и усиливают «демонстративную природу любого политического акта» (Энценсбергер). Это, очевидно, согласуется с дидактической концепцией революции и, если идти еще дальше, с «диалектикой роста сознания» и т. п. Такая рационалистическая мысль не подвергла отрицанию буржуазную мысль Просвещения, она оказалась наследницей всех ее концепций демократической (в данном случае — революционной) добродетели распространения просвещения. В своей педагогической иллюзии эта мысль забывает о том, что если политический акт будет намеренно ориентироваться на медиа и ждать, что от них к нему перейдет его сила, то и медиа будут специально нацеливаться на такой акт, чтобы его деполитизировать. В поддержку этого тезиса можно привести интересный факт: происходящее сейчас вторжение происшествий в сферу политики (что сходится с мыслью Беньямина о совершаемом благодаря воспроизводимости переходе произведения искусства к политической стадии). Цунами в Пакистане, соревнование чернокожих боксеров в Соединенных Штатах, хозяин бистро, выстреливший в молодого человека, и т. п. — все эти события, ранее считавшиеся ничтожными и аполитическими, сегодня распространяются с той силой, которая придает им особый социальный и «исторический» размах. Никакого сомнения, что приобретаемый ими новый смысл, тот вид конфликта отдельных случаев, которые ранее составляли хронику и в которых теперь кристаллизуются новые формы политического, во многом является делом медиа. Эти происшествия являются ненамеренными «символическими акциями», входящими в тот же самый процесс политического означивания. Нельзя сомневаться и в том, что интерес к этим происшествиям оказывается весьма двусмысленным, так что если благодаря медиа политическое возрождается в категории происшествий, то и категория происшествий со всех сторон охватывает политическое. Впрочем, с распространением масс-медиа статус происшествия поменялся: из параллельной категории (пришедшей из альманахов и народных хроник) он стал тотальной мифологической системой интерпретации, крепко связанной сетью моделей означивания, от которой не может увернуться ни одно событие. «Масс-медиатизация» — вот что это такое. То есть это не совокупность техник распространения сообщений, а навязывание моделей. Здесь стоит вновь обратиться к формуле Маклюэна «The Medium is the Message»: она осуществляет перенос смысла на медиум как технологическую структуру. Это, конечно, технологический идеализм. В действительности главный Медиум — это Модель. Действию медиа подвергается не то, что проходит через прессу, телевидение или радио, а то, что схватывается формой / знаком, что артикулируется в соответствии с моделью, что управляется кодом. Точно так же товар — это не то, что производится в промышленных условиях, а то, что опосредуется системой абстрагирования меновой стоимости. Мы видим, что в сфере действия медиа в лучшем случае может осуществиться формальный выход за пределы категорий происшествия и политического, так же как и за пределы их традиционного разделения, выход, направленный, однако, на то, чтобы еще успешнее приписать их к одному и тому же общему коду. Странно, что стратегическое значение такой вынужденной социализации, как системы социального контроля, никогда не подвергалось оценке. Ее первым значительным историческим примером стала, как мы уже указывали, избирательная система. Всегда хватало революционеров (среди которых некогда были даже самые известные, а сегодня — гораздо менее значительные), которые считали, что они могут «сыграть в эту игру». Даже всеобщая забастовка, ставшая для многих поколений великим мифом о восстании, превратилась в редуцирующую схему. Забастовка мая 68-го года, которой широко содействовали медиа, распространившие ее по всем уголкам Франции, казалась кульминационным пунктом кризиса, но на деле она была моментом падения давления, удушья, вызванного расширением, моментом поражения. Конечно, миллионы рабочих начали забастовку. Но они не знали, что делать с этой «опосредованной» забастовкой, передаваемой и принимаемой в виде модели действия (независимо от того, была ли она опосредована медиа или профсоюзами). Ее абстрактный смысл нейтрализовал локальные, трансверсальные, самопроизвольные формы действий (но не все).<Не соглашения в Гренеле предали ее. Они просто санкционировали переход к той всеобщности политического действия, которая кладет конец сингулярности действия революционного. Сегодня забастовка (в форме ее просчитываемого расширения) стала абсолютным оружием профсоюзов против несанкционированных забастовок.

Избирательная система, всеобщая забастовка тоже в каком-то смысле оказываются медиа. Они являются наиболее тонкими и наиболее точными механизмами фильтрации, приостановки и цензуры, играющими на формальной, экстенсивной социализации. Здесь нет ни исключений, ни чудес.

Настоящие революционные медиа мая 68-го года — это стены и слова на них, надписи, сделанные при помощи трафарета и плакаты в руках, сама улица, на которой слово берется и обменивается; то есть все то, что является непосредственной записью, все то, что давали и отдавали, что говорили и чем отвечали, все, что двигалось и, оказавшись в одном месте и в одном времени, становилось взаимным и антагонистическим. В этом смысле улица является формой, альтернативной и подрывной по отношению ко всем масс-медиа, поскольку в отличие от них всех она является не объективированным носителем сообщений, остающихся без ответа, сетью передачи на расстоянии, а пространством, размеченным символическим обменом слова, слова эфемерного и смертного, которое не отражается на платоническом экране медиа. Оно гибнет, если его путем воспроизведения превратить в отдельный институт, если при помощи медиа из него сделать простое зрелище.

Следовательно, вера в то, что можно критически изменить направление работы медиа, является стратегической иллюзией. Слово, о котором мы говорили, сегодня идет путем деструкции медиа как таковых, путем их деконструкции как системы не-коммуникации. Все это не предполагает их ликвидации, так же как и радикальная критика дискурса не предполагает ликвидации языка как материала означающих. Но это, естественно, подразумевает ликвидацию всей современной функциональной и технической структуры медиа, ликвидацию, если угодно, их операциональной формы, которая всегда отражает их социальную форму. Конечно, в предельном случае исчезает или должно исчезнуть само понятие «медиум»: обмениваемое слово, взаимный символический обмен отрицает понятие и функцию медиа, его опосредующую роль. Символический обмен может включать в себя определенный технический инструментарий (звук, образ, эфир, энергия и т. п.), так же как и телесный инструментарий (жесты, язык, сексуальность), но в таком случае он уже не сможет играть роль медиума, посредника, некоей автономной системы, управляемой кодом. Взаимность осуществляется через разрушение медиума как такового. «В конце концов, мы встречаемся с нашими соседями, когда вместе с ними созерцаем, как горит наш дом» (Jerry Rubin. Do it).

Теоретическая модель коммуникации

Дадим сводку различных гипотез:

1. Маклюэн (для справки): медиа делают революцию, они являются ею уже в силу своей технологической структуры, независимо от содержания. После фонетического алфавита и книги приходит радио и кино. После радио — телевидение. Мы уже живем в эре мгновенной планетарной коммуникации и будем жить в ней и в будущем.

2. Медиа контролируются властью. Необходимо вырвать их у нее — либо посредством захвата власти, либо посредством изменения направления их работы, вызванного значительным увеличением количества подрывных содержаний. Медиа в данном случае рассматриваются лишь в качестве сообщения. Их форма не обсуждается (она не обсуждается и у Маклюэна, который рассматривает медиум только в качестве медиума, посредника).

3. Энценсбергер: современная форма медиа определяет определенный тип социальных отношений (уподобляемый типу капиталистического способа производства). Но в них существует обусловленная их структурой и их развитием потенция социалистического и демократического способа коммуникации, потенция некоей рациональности и универсальности информации. Достаточно лишь высвободить из них эти потенции.

Нас интересуют — мы не говорим о практике официальных левых, марксистского или немарксистского толка, смешивающейся с практикой буржуазии, — только гипотеза Энценсбергера (марксистско-просвещенческая гипотеза) и гипотеза американских левых радикалов (мнимо-левацкая гипотеза). Мы проанализировали их в качестве стратегических иллюзий, поскольку и та и другая гипотезы разделяют с господствующей идеологией неявную отсылку к одной и той же теории коммуникации — теории, принятой почти всеми, подкрепленной собственной очевидностью и высоким уровнем «научной»

формализации, заданной особой дисциплиной, семио-лингвистикой коммуникации, опирающейся, с одной стороны, на структурную лингвистику, а с другой — на информатику, к теории, поддержанной и университетами, и массовой культурой (деятели масс-медиа тоже очень любят ее). Весь концептуальный каркас этой теории выступает в качестве идеологического сообщника господствующей практики — таким же сообщником выступала и по сей день выступает теория классической политической экономии. Она является эквивалентном этой буржуазной политической экономии на поле коммуникации. Я думаю, что революционные практики по-прежнему привязаны к стратегической иллюзии медиа только по той причине, что они всегда занимались только лишь весьма поверхностным критическим анализом, не доходя до радикальной критики той идеологической матрицы, которой является теория коммуникации.

В том формализованном виде, который был ей специально придан Якобсоном, эта теория в качестве базовой единицы берет следующую последовательность:

ПЕРЕДАТЧИК — СООБЩЕНИЕ — ПРИЕМНИК

(КОДИРОВЩИК — СООБЩЕНИЕ — ДЕКОДЕР),

в которой сообщение само структурируется кодом и определяется контекстом. Каждому из этих понятий соответствует особая функция: референциальная, поэтическая, сказывающая и т. д. Таким образом, любой процесс коммуникации имеет одну и ту же векторную направленность, идущую от передатчика к приемнику, который — в свою очередь — тоже может становиться передатчиком, в результате чего воспроизведется та же самая схема, предполагающая, что коммуникация всегда может быть сведена к тому простому единству, в котором поляризованные термины не подлежат обмену. Такая структура выдает себя за объективную и научную, поскольку она следует правилу метода: разделять объект на простые элементы. Но на деле она довольствуется формализацией эмпирических данных, абстрактной очевидности и психологического опыта, то есть идеологическими категориями, в которых выражается определенный тип социальных отношений, а именно тот, при котором один говорит, а другой — нет, один может выбирать код, а другой свободен лишь в подчинении ему или воздержании от него. Эта структура основывается на той же произвольности, что и структура означивания: два термина в ней искусственно изолируются и искусственно объединяются в некоем объективном содержании, называемом сообщением. Нет никакого их взаимного отношения, ни взаимного присутствия106, поскольку каждый из терминов определяется отдельно по своему отношению к сообщению и коду, «посреднику», который удерживает их на отведенных им местах (именно код удерживает их «соответствие» друг другу), то есть в удаленности друг от друга — удаленности, которую затем должна преодолеть полнота автономной «ценности» сообщения (в действительности являющаяся его меновой стоимостью). Такая «научная» конструкция образует симулятивную модель коммуникации, из которой заранее исключены взаимность, антагонизм партнеров и амбивалентность их обмена. На деле в кругообороте участвует только информация, смысловое содержание, которое считается читаемым и однозначным. А гарантирует эту однозначность и, следовательно, соответствующие позиции передатчика и приемника, инстанция кода. Все прекрасно держится: формула обладает отличной внутренней согласованностью, которая наделяет ее качествами единственно возможной схемы коммуникации. Но стоит только допустить амбивалентное отношение, и все сразу рушится. Дело в том, что не существует кода амбивалентности. А если нет кода, то нет ни кодировщика, ни декодера — все эти элементы исчезают. Нет даже сообщения, ведь оно само определяется как «переданное» и «принятое». Вся рассмотренная формализация необходима только для того, чтобы избежать подобной катастрофы. В этом-то и заключается вся ее «научность». На деле она может обосновывать лишь терроризм кода. В этой направляющей схеме код становится единственной инстанцией, которая говорит, которая обменивается сама на себя и воспроизводит себя посредством разъединения двух терминов и посредством однозначности сообщений (или — что не является решающим — посредством его двусмысленности, многозначности; иначе говоря, посредством не-амбивалентности). (Точно так же в экономическом процессе обмена обмениваются не люди, а сама система меновой стоимости, воспроизводящая себя через них.) Этой базовой формуле коммуникации также удается в весьма сокращенной и примитивной форме выразить социальный обмен как таковой, то есть такой обмен, которым в любом случае управляет абстракция кода, вынужденная рациональность и терроризм разделения. Так действует научная объективность.

Разделение и закрытие: та же самая схема работает уже на уровне знака в лингвистической теории. Каждый знак расчленяется на означающее и означаемое, которые приписаны друг к другу, находясь в «соответствующем» положении, причем каждый знак из глубины своей произвольной изоляции «коммуницирует» со всеми остальными знаками, руководствуясь кодом, известным под именем языка. В этом случае научный запрет снова накладывается на возможность символического обмена терминов, выходящего за пределы различия означающего и означаемого, как это, к примеру, случается в поэтическом языке. В поэтическом языке, как и в символическом обмене, термины отвечают друг другу, минуя инстанцию кода. На протяжении всего нашего текста такой ответ мы характеризовали в качестве ответа, деконструктивного по отношению к любому коду, любому контролю, любой власти, которая — в противоположность ему — всегда основывается на раз-Делении терминов и их абстрактном связывании.

Таким образом, теория означивания служит элементарной моделью теории коммуникации, а в произвольности теоретической схемы коммуникации и информации произвол знака (как теоретическая схема подавления смысла) набирает свойственный ему политический и идеологический размах. Такой произвол, как мы видели, распространяется не только через господствующую социальную практику (характеризуемую потенциальной монополией передаточного полюса и безответственностью приемного, дискриминацией терминов обмена и диктатом кода), но и через все поползновения ничего не подозревающей революционной практики, направленной на медиа. К примеру, ясно, что все пытающиеся подорвать содержание медиа лишь усиливают автономию изолированного понятия сообщения и, следовательно, абстрактную биполярность терминов коммуникации.

Поделиться с друзьями: