ЖАНРЫ

К критике политической экономии знака

Бодрийар Жан

Шрифт:

С самого начала такой процесс означивания является систематическим: знак никогда не существует вне кода и языка. Поэтому семиотическая революция (как в свое время промышленная) способна коснуться всех возможных практик. Все самые различные и уникальные искусства и ремесла, формы и пластические или графические техники (если придерживаться областей, более близких дизайну, который выходит, однако, далеко за пределы пластических искусств и архитектуры) — все подвергается синхронизации, гомогенизации в одной и той же модели. Предметы, формы и материалы, которые раньше говорили на своем собственном диалекте, отсылая лишь к некоей диалектной практике или к оригинальному «стилю», начинают мыслиться и записываться на одном и том же языке, на рациональном эсперанто дизайна115. Получив функциональное «освобождение», они начинают делать друг другу знаки, в двойном значении этого выражения (и без всякой игры слов), то есть они одновременно и становятся знаками, и отправляют друг другу сообщения. Их единство отныне заключается не в стиле и не в практике, а в системе. Можно сказать и так: как только предмет захватывается структурной рациональностью знака (то есть: как только он расщепляется на означающее и означаемое), он одновременно захватывается функциональным синтаксисом (подобно морфеме в синтагме) и приписывается к тождественному общему коду (как морфема к языку): таким образом, он охватывается всей рациональной лингвистической системой. Впрочем, если мы говорим именно о «структурной» лингвистике и о «функционализме» дизайна, необходимо понять, что:

1. Структуралистская точка зрения (означающее / означаемое, язык / речь и т. д.) распространяется в лингвистике лишь потому, что в то же самое время высвобождается чисто функционалистский подход к языку (рассматриваемому в качестве простого средства коммуникации). Две эти точки зрения в действительности совпадают;

2. Одновременно вместе с дизайном к функциональности и знаковому статусу приходят и сами предметы. Такая замкнутая рациональная целесообразность сразу же приписывает их к ведомству структурной рациональности. Функция и структура: одна и та «революция». Это означает, что функциональное «освобождение» никогда не может быть чем-то отличным от обращения к коду и к системе. И здесь снова обнаруживается непосредственная аналогия с «освобождением» труда (или досуга, тела и т. п.), которое всегда оказывается включением освобожденных элементов в систему меновой стоимости.

Суммируем основные черты аналогии между возникновением политической экономии знака и возникновением политической экономии (материального производства) — это аналогия одного и того же логического процесса, остающегося тождественным несмотря на то, что экономия знака и политическая экономия разделены хронологически:

1. Политическая экономия — это осуществляющееся под прикрытием полезности (потребностей, меновой стоимости и т. п., то есть антропологической референции любой экономической рациональности) установление логической, внутренне согласованной системы исчисления производства, в которой все продукты разбиваются на простые элементы и приобретают общую абстрактную стоимость: такова логика товара и система меновой стоимости.

2. Политическая экономия знака — это осуществляющееся под прикрытием функциональности («объективной» цели, аналогичной полезности) установление определенного режима означивания, при котором все знаки окружения работают в качестве простых элементов логического исчисления, отсылая друг к другу в рамках системы меновой стоимости / знака.

В обоих случаях потребительная стоимость (полезность) и функциональность, выдаваемые за формы целевой референции, относящиеся, соответственно, к политической экономии и дизайну, в действительности служат лишь «конкретным» алиби тому же самому процессу абстрагирования. Под видом производства максимальной полезности процесс политической экономии обобщает систему меновой стоимости. Под видом максимизации функциональности предметов (читаемости их сообщений и их смысла, то есть, в сущности, их «потребительской стоимости / знака») дизайн и Баухауз обобщают систему меновой стоимости / знака.

И как полезность предмета — ставшая абсолютно непонятной с тех пор, как выяснилось, что ни одна теория потребностей не в состоянии ее обосновать — оказалась просто-напросто полезностью для системы меновой стоимости, точно так же и функциональность предмета — абсолютно нечитаемая как конкретная ценность — отныне характеризует лишь согласованность данного предмета / знака с другими предметами / знаками, его коммутативность и, следовательно, его функциональную приспособленность к системе меновой стоимости / знака. Так, функциональность предмета (линии, формы) в архитектуре наклонных форм заключается не в качестве полезности или уравновешенности, а в наклоне (или, для контраста, в вертикали). Только согласованность системы может определить эстетико-функциональную ценность элементов, причем эта ценность оказывается меновой стоимостью, поскольку она все время ссылается на модель как общий эквивалент (та же самая абстракция выполняется в экономической меновой стоимости).

Не случайно, что такая аналогия отражается даже на уровне нравов. Подобно капиталистической революции, которая формирует, начиная с XVI века, «дух предпринимательства» и основы политической экономии, революция Баухауза является пуританской. Функционализм склонен к аскезе. Это легко увидеть в упрощении, геометрической чистоте его моделей, в его страхе перед украшениями и излишествами — короче говоря, во всей «экономичности» его дискурса. Но все это, можно сказать, лишь следствие «писания» (ставшего, как и любое другое писание, риторикой) и догм фундаментальной доктрины: доктрины рациональности, согласно которой

функциональное освобождение вещей обосновывает этику предметов подобно тому, как эмансипация труда в качестве производительной силы обосновывает этику труда. По истечении трех столетий та же самая логика 116 находит соответствие в сходной морали (и в сходной психологии). Термины, в которых Вебер («Протестантская этика и дух капитализма» [62] ) анализирует экономический рациональный подсчет как «мирскую аскезу», могут на полном основании применяться mutatis mutandis и к рациональному исчислению знаков.

62

См. Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма // Избранные произведения. М., 1990. — Прим. пер.

Кризис функционализма

Прежде чем анализировать, как этот кризис переживается сегодня самими дизайнерами, необходимо понять, что он носит врожденный характер, что его элементы всегда были и никогда не исчезали. Он проистекает из стремления функционализма представить себя в соответствующей ему области в качестве господствующего типа рациональности, который способен руководить всеми процессами и объяснять их (подобные стремления присущи и политической экономии). Такая рациональность, по необходимости слепая к своей собственной произвольности, с самого начала провоцирует фантастический или «иррациональный» контра-дискурс, который вращается между двух полюсов сюрреализма и китча (один из них напрямую выступает против функционализма, а второй заключает с ним хитрый договор, причем эти полюса не исключают друг друга: сюрреализм часто играет на смехотворности китча, а китч часто наделяется сюрреалистическим значением).

Сюрреалистический предмет рождается в ту же эпоху, что и функциональный, но как насмешка над ним и выход за его пределы. Однако, эти явно дис- или парафункциональные предметы / фантазмы противоречивым образом также предполагают пришествие функциональности как универсального морального закона предметов и пришествие самого этого предмета — отделенного, автономного и обреченного на прозрачность своей функции. Если хорошенько об этом подумать, то обнаружится, что в самом факте сведения предмета к его функции есть что-то ирреальное и, возможно, сюрреалистическое117, ведь достаточно лишь чуть-чуть подтолкнуть этот принцип функциональности — и из него родится абсурд. Это очевидно в случае тостера / утюга и в случае «ненаходимых предметов» Карелмана — но и в общем случае исчисление человеческих «стремлений» может оказывать столь же одуряющее воздействие, так что оно вполне стоит лотреамоновского совмещения на одном анатомическом столе швейной машинки с зонтиком.

Следовательно, сюрреализм также рождается a contrario [63] из пришествия предмета и из распространения семантического функционального исчисления на все поле повседневности. В этом отношении сюрреализм и Баухауз неразделимы; и критический, аномальный, монструозный дискурс предметов также неотделим от рационального дискурса (впрочем, этот подрывной дискурс постепенно проникает в нравы и присоединяется к функциональному универсуму в качестве аномальной переменной: в своей банальной версии он сегодня в гомеопатических дозах вкраплен во все наше окружение).

63

Здесь: от противопоставления, от противного (лат.). — Прим. пер.

Ботинок-ступня Магритта, его женщина в платье из кожи (или в голом платье), висящая на вешалке, люди из ящиков и антропоморфные машины — сюрреализм всегда играет на дистанции между субъектом и объектом, установленной функционалистским исчислением, на дистанции, проходящей внутри самого предмета, на дистанции между человеком и его собственным телом, на дистанции между произвольным термином и абстрактной целью, ему навязанной, на том разломе, из-за которого люди внезапно распались на знаки и столкнулись с трансцендентальным означаемым, то есть со своей функцией. Сплав кожи груди и складок одежды, пальцев ног и кожи ботинка — сюрреалистическое воображение играет с этим разрезом, отрицая его, но само это отрицание основывается на разделенных терминах, которые продолжают раздельно прочитываться в коллаже или сверхвпечатлении. Это означает, что оно не восстанавливает символическое отношение, в котором вообще не было бы места для понятия разделения, поскольку такое отношение оформлено в качестве взаимности и взаимообмена. В сюрреализме символическое отношение просматривается лишь в качестве фантазма соответствия субъекта и объекта. Налицо короткое замыкание между двумя порядками: порядком функциональности (высмеянной и преодоленной) и порядком символического (искаженным и представленным в виде фантазма), сюрреалистическая метафора определяется в качестве образования некоего компромисса. Она схватывает тот момент, когда предмет еще остается погруженным в область антропоморфного, когда он, если можно так выразиться, еще не рожден в своей функциональности, — то есть момент, когда предмет уже начал, но еще не закончил поглощать человека в своей функциональной ирреальности. Доводя до предела разложение человека и предмета, сюрреализм иллюстрирует и разоблачает их разобщенность. Это восстание против нового принципа реальности предмета. Рациональному исчислению, которое «освобождает» предмет в его функции, сюрреализм противится освобождением предмета от его функции, отдавая его на откуп свободным ассоциациям, где рождается не символическое (для которого несостоятельна соответствующая кристаллизация субъекта и объекта), а сама субъективность, «освобожденная» в своем фантазме.

Поделиться с друзьями: