Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Операций плановых не было.

Поутру сходила с Козловым на обход, а потом по очереди в перевязочную. Вначале чистые перевязки ее, потом Козлова, затем гнойные снова ее, снова Козлова.

Йод, мазь Вишневского, человечина… Хорошее это дело — перевязочная!

И на гнойных заглянула Лена:

— Катерина Ивановна, вас вниз просют.

Кто бы, кто бы, думала, родственники чьи-то? А сама уже неслась, почуяв, тьфу, тьфу, не сглазить, сон в руку, сон в руку, и разве может на свете такое быть! По лестнице («Здрассте, здрассте!..»), мимо приемного покоя, где заулыбалась толстючая Клавдия Васильевна, и в тамбуре меж дверями споткнулась, ударилась плечом об косяк, и сердце не выдержало, грохнуло с крылечка: бах! и покатилось по ступенькам осколочками. Отменили, отменили ему, сердцу, смертный приговор!

Стоял у ворот, в курточке, тот же самый на затылке вихор, и смотрел на нее… Женя.

АКИМ

Дверь гостиницы, за которой исчез Женя, была в резных завитушках, вся в потрескавшемся темном лаке, а ручка с длинной похудевшей от тысяч рук талией… Расчет был довести Женю до номера (мало ли?), но ресторан уже закрыт, и тех, кто тут в гостинице не живет, за порог не пускали, за резную эту дверь. Швейцар, отстранившись, дал Жене дорогу, а ему преградил, для верности толкнул даже в грудь, — неча, неча, мол, ходют тут всякие. Захлопнул перед самым носом. Хоть и брал, скотина, водку два часа назад, хоть и тот же самый швейцар. Стой вот теперь, гляди на эти завитушки, на довоенное сие рококо. А губы как в детстве тянутся еще в улыбку («Ну пропустите, дяденька, ну пожалыста!..»), а водка, остаточки, догорает в крови да со дна откуда-то поднимается уже муть, которой и не надо бы, ох, не надо бы сейчас подниматься. Развернись и уходи побыстрее. Дома, как он услыхал про эту Катю, сам от себя спрятался — потом, потом, не сейчас же о том думать, перепугался. Спать, решил, пойдет сегодня к Карине, и не думать и не вспоминать ни о чем. Так себе решил в голове. Проводит Женю, погуляет чуток и к ней двинется, к Кариночке. Испугался, стало быть, всполошился не на шутку, лысый хрен. И было отчего. Когда Женя рассказывал, в руке его вдруг вспыхнул синий шар — большой, размером с волейбольный мяч — и трахнул, ударил в лицо, в самые куда-то глаза. Как будто электрический разряд или молния шаровая… Кто знает, может, и шаровая. На секунду даже сознание пропало: и тишина, и темень в глазах с зелеными поплывшими пятнами, и стук еще какой-то вдалеке, деревом словно по дереву. А после оказалось, опять они за тем же на кухне столом, и Женя все еще рассказывает и кивает сам себе головою, как старушка. А возможно, что и померещилось. Все возможно. Да только вот Женя теперь ушел, и швейцар ушел, и стой теперь тут перед чужой дверью дураком, и гнусно. Что ж, пошел к остановке. Если бодрым шагом, до Карины минут тридцать пять, но не хотелось, однако, пешком, лучше троллейбусом. И глаза, и голоса все-таки, и кто-то, может, спросит про время. Сколько, спросит, сейчас времени, и скажет после «ага» и кивнет. Предночная уютная жизнь городского транспорта. Приготовился было ждать, но почти тут же выкатил из тьмы знакомый улыбающийся троллейбус под номером 5 и подставил дырявой дверью бок: садись, Аким Алексеевич, чего уж. Сел. Свободных мест было много, время-то позднее, имелась даже возможность занять место у окна на предпоследнем сиденье, на любимом. Уселся, отер рукавом испарину со стекла, комфорт так комфорт. А ведь Карина ему вовсе не обрадуется! Не-а. Иди, скажет, уходи отсюдова. Или хуже, «а-а», скажет, «это ты-ы…» Явился не запылился. С легоньким как бы презрением, устало даже. Но он все равно не уйдет, стерпит. А ей не хватит злости его не впустить, не хватит, не хватит, поди. И сядут они в ванной, рядышком, так просто, незаметненько, не он вроде бы, и не она. Покурим? Покурим! Отчего ж не покурить. И покурят, покурят. Ну, как, спросит он, как тут у вас Сашка поживает? Ох, Сашка, закачает она головой, ох уж этот мне Сашка! И зевнет. «Сашка опять…», — и разговорится, разболтается, и про работу свою, и про кто что сказал («А я прям так ей и ответила…»), развеселится даже, расхохочется мелким по крыше дождичком. И он подождет немного и примется ее целовать — молча, молчи, помолчи-ка, да замолчишь ты, баба, или нет? А там: или — или. Как у нее настроение. Ладно, думал, хватит об этом. Что будет, то будет. Все равно.

За окном ночь. Фонари мажутся по стеклу светлыми длинными кляксами. Катит троллейбус, покачивает своих пассажиров.

Вон женщина георгины везет. Мест свободных полно, а она не садится, стоит с букетом своим, задумалась. О чем, спроси, думаешь-то, — сама не найдется ответить. А красивая! Красивая, хоть и не молодая уже. И не злая, спокойная красота, без раздражения, без тревоги, тихая. И георгины под стать — розовые, тяжелые, будто все еще влажные. И ковыльная тонкая травка вокруг. С дачи, наверное, едет, припозднилась. Муж откроет, у-у, скажет, припозднилась-то как! А она ему в нос букет — видал?

А пьяный спит. Тоже домой, видать, добирается. Привалил к окошку голову и спит себе. Спи, спи, пьяный, не просыпайся пока. Может, сон тебе вещий приснится!

И все-таки… что там за Катя еще за такая? Неужто вправду он забыл? Или нарочно? Очень хотелось забыть, очень уж гнусно на себя было — и забыл. Забыл.

В день, когда голодал я,

Ко мне, виляя хвостом,

Голодная подошла собака

И морду ко мне подняла.

«…И глаза — глаза, омытые будто дождем изнутри, чистые, ясные…»

Нет, не помнил он. Забыл… Забыл.

А Женька (усмехнулся) — странный все ж таки парень! Через десять лет откуда-то оттуда, из конченного вроде, из окончательного, приходит, здрассте, тот же самый Женька, приходит и говорит: «Ты, — говорит, — подлец!» А ты подлец… Молодец, малыш! Браво. Так нам, подлецам, и надо. А какой был мальчинька-то. Сыночек маменькин. Даже не маменькин, мамусенькин. Пухленький, кучерявенький, ка«хрл»тавил, букву «р» не выговаривал. Пузырьки от духов собирал. Женечка, Женюрочка. «Хрл, хрл, — полоскали горло, дразнили пацаны, — эй, пахрлашют!» А он обижался, маленький. «Ну что, ну что, — плакал, — хрлаз у меня такой похрлок!»

Порок, вишь, у него.

Теперь ничего, чисто разговаривает.

Победил свои пороки.

— Э-эй, дай нюхнуть!

Ага, это пьяный проснулся. Выспался, дружок.

— Слышь, ну дай нюхнуть! — морщеное личико прозрело и тянулось к цветам. Человек желал понюхать цветы.

Женщина с георгинами заулыбалась.

— От тебя и так хорошо пахнет, — молвила она. Как-то даже ласково, будто рукой погладила.

— Дай! Ну, дай! — оживляясь на такое отношение, загнусавил тот и, желая, видно, повеселить ее, распустил мокрые губы. В игру такую играл: «Сильно пьяный человек».

Женщина рассмеялась. Смех низкий, приятный, с хрипотцой. Георгины качали розовыми головами и тоже будто посмеивались.

— А ведь трава у тебя для мертвых! — брякнул вдруг пьяный.

Женщина, не досмеявшись еще, повернулась и поглядела на него с вопросом. Шутка, что ли? А мужик, будто дело сделал, прислонил опять голову к окошку и успокоился, закрыл глаза.

Плохо, плохо это… Про траву.

И пора уже было выходить.

Встал, радуясь, что что-то надо делать, идти вот, пошел к передней двери, а пьяный (словно ждал) поднял голову и громко на весь троллейбус выкрикнул вслед ему: «А ты, л-лысый, не умрешь!» Совсем уже как-то безобразно. Но он справился, не оглянулся. Пусть, подумал, пусть, все равно уж. Дверь отворилась, и грузно, с приседом, он соскочил на мокрый асфальт.

— А-а, это ты, — сказала Карина. — Пришел?

Пришел, двигаясь было в ванную, кивнул он, но она остановила его. «Раздевайся!» — присжала руку повыше локтя, раздевайся, раздевайся. И это тоже ясно: кофе на кухне, беседа, Акимушка и все остальное. Бывало, отчего ж, бывало и так. Реже, правда. И вот нежданно-негаданно потянуло вдруг в горле; задвигался, заопускался там лифтик — слабый, запуганный, уставший человечек, и вот впустили, приласкали… Еще немножко, он в самом деле расплакался бы.

Ладно-ть! Разулся, надел шлепанцы с дыркой над правым мизинцем (от мужа еще ее) и следом за хозяйкой на кухню. Как и положено по программе.

— Ну, как Сашка? — усиливаясь голосом и усаживаясь на обычное свое место меж столом и холодильником, спросил: — Что новенького?

И опять усмехнулся на себя. «Как дела? Что новенького? Как жизнь?»

Карина ставила на плиту воду в знакомой серой кастрюльке. Для кофе. По вечернему японскому ее халату летали золотые птицы.

Сладкоголосые птицы юности. Фэх-х… По широкой ее спине.

— Ну, как Сашка-то? — повторил он вопросец. Голос уже звучал потверже.

— Ждал тебя, — обернулась она с улыбкой. И фраза, и, в особенности, улыбка явно были заготовленные. Нежная такая улыбка с принахмуренным лобиком. Как бы страдающая, как бы понимающе страдающая, но никого не судящая, что вы, нет-нет, никого не осуждающая. Жертвенная как бы. Ох, черт! А ведь он опять чуть-чуть не попался! Как же. И тепло, и впустили, и даже маленько приласкали. Как не попасться? Даже и выгодно. Будь попьянее он сейчас, так и вышло бы оно. Скушал и спасибо сказал. Растроганное. За живое движение «сострадательного сердца»! Ага. «Ждал тебя…» Ну да, и едва как бы заметный в голосе укор, и лицо — горьковатая нежность. Улыбка горьковатой нежности. По телевизору, видать, что-нибудь такое показывали. Как «она» — кроткая и все терпящая, а «он» ее обманывал. И ведь знал же, всякий раз знал наперед все эти ее «возможности» и все равно сам себе опять и опять наряжал елку. Наряжал и (специально, что ли?) забывал потом, что сам. Каждый раз фальшь первой же фальшивой ноты нарождалась будто впервые, и он заново еще и еще ее опять переживал. Как дурак. И главное, главное, плебейская эта хитрость на ладони — «Ждал…»

Но глупо было на нее злиться.

На золотых ее птиц.

Сашка, поди, в самом деле ждал. Поверилось почему-то или хотелось уж очень опять поверить?

А она подошла уже к нему, прислонилась коленками: «Акимушка…» И снова в горле потянуло.

— Ты сказать чего-то хочешь? — выдавил. Рука ее забралась к нему под свитер, к шее, поглаживала, пощипывала там кожу. И пошли, шли, ползли уже мурашки по позвоночнику — будет, будет, вечное его, убогое его будет, и не спрятаться и не остановить. — Ты… — голос захрипел. — Ты сказать чего-то хочешь?

Поделиться с друзьями: