К земле неведомой: Повесть о Михаиле Брусневе
Шрифт:
— Да, от согласия и малые дела растут, от несогласия и большие распадаются! Так самим народом сказано!.. — сказал Егупов, солидно кивнув. Неожиданно он усмехнулся, по-свойски подмигнул Михаилу: — Мне кажется, что мы-то с вами должны достичь этого согласия! Ведь мы — земляки! Я от Кашинского слышал: вы тоже кавказец…
— Да, я — из кубанцев… — сказал Михаил, с радостным удивлением глянув на Егупова. — А вы?
— Я — бакинец!
— Действительно земляки!..
— Вам, наверное, интересно знать обо мне поподробнее… — Егупов испытующе посмотрел на Михаила. — Я ведь вчера еще заметил, как вы на меня поглядывали: будто насквозь меня хотели увидеть…
— Ну… — Михаил невольно усмехнулся, — это во мне, видимо, уже выработалось… Приходится на всякого нового человека не слишком доверчиво поглядывать…
— И понимаю, и разделяю! — сказал Егупов. — В нашем деле, — добавил он с несколько чрезмерной пафосностью, — иначе нельзя! Мы — братья по борьбе, а братья должны знать друг друга!
— Пожалуй, что так… — Михаил кивнул.
— Ну так, чтоб вам все было на мой счет ясно, я могу рассказать вам о себе…
— Сделайте одолжение… — опять кивнул Михаил. Ему действительно было интересно узнать о Егупове поподробнее.
Егупов некоторое время посидел, меланхолически помешивая ложечкой чай в стакане, словно бы забывшись.
— Ну так вот… — начал Егупов. — Как я уже сказал, родился — тоже на Кавказе, в Баку. Отец был офицером. Погиб на последней русско-турецкой войне. Мать умерла вскоре же, так что надо мной и моими тремя сестрами опекунство взяла моя тетка. После смерти матери я поступил в пансионат Бакинского реального училища, а поскольку родители с ранних лет приохотили меня к чтению книг, то, учась в этом училище, я со страстью принялся за чтение. Опекунша оставила меня совсем одного. Да я, надо вам сказать, не очень-то и поддавался на руководство. Не терплю никакого подавления! — Егупов горделиво вскинул голову и огляделся вокруг, будто только что высказанное замечание относилось ко всему миру. — Напротив реального училища, в здании армейского училища, помещалась библиотека. Принадлежала она Армянскому человеколюбивому обществу. Вот ее-то я усердно и посещал. Там я и прочел, в читальне, Писарева, Михайловского. Это было в шестом классе училища. Потом я получил от своего соученика номер «Народной воли». Все это и составило, так сказать, фундамент моего образа мыслей. В 87-м году, окончив курс, я уехал из Баку в Кронштадт, к дяде моему, Василию Григорьевичу Егупову, а оттуда — в Ново-Александрию. Поступил там в Пулавский институт сельского хозяйства и лесоводства. Нет, ни к сельскому хозяйству, ни к лесоводству тяготения я не испытывал. Просто надо было куда-то поступать. Познакомился со своими сверстниками, много спорили, читали. Я достал прокламацию «Народной воли», а потом заполучил и «Вестник «Народной воли». Вскоре меня пригласили участвовать в кружке, где я отстаивал больше мирную программу. Мне было тогда 20 лет. Я твердо решил стать революционером-пропагандистом. На втором году учебы я заведовал студенческой кухней, помещавшейся в доме врача Вернера и потому называвшейся «Вернеровкой». Всех обедавших в ней было около сорока человек, из них и составился кружок самообразования. Мы читали кое-что по политической экономии, кое-что из нелегальных сочинений, дальше этого не шли. Нелегальные сочинения доставал обычно я — в Варшаве. В апреле 89-го года я навсегда распростился с институтом, поняв окончательно, что иду не по той дорожке, и опять уехал к., дяде. Тот посоветовал мне поступить в Московское юнкерское училище. Я поступил. Проучился там три месяца, и… — Егупов усмехнулся, — был отчислен. Не для меня и сей путь!.. Вернулся к дяде. Он предложил мне самое простейшее — пойти охотником в Каспийский полк, квартировавший тогда в Кронштадте. И вот, весной этого года, отбыв воинскую повинность, я переехал в Москву. — Егунов спохватился: — Да! До Москвы было еще около двух недель петербургской жизни! Я сначала-то подался в Питер. Там встретился со своим товарищем по институтскому кружку. Тот тоже распрощался с Пулавским институтом, перебрался в Петербург и поступил слушателем в археологический институт. Он привез с собой все нелегальные издания, которые хранил еще в Ново-Александрии. До похорон писателя Шелгунова мы жили с ним вместе, на одной квартире. А после шелгуновских похорон его выслали из Петербурга, за участие в них. Ну а поскольку обыска на квартире у нас не было, то вся его нелегальная библиотечка осталась у меня, я ее так и привез с собой, в Москву… А мощная была демонстрация! — неожиданно воскликнул Егупов.
— Что?.. — не понял его Михаил.
— Я — о шелгуновских похоронах…
— А! — Михаил улыбнулся. — Да, впечатляюще было…
— Вот ведь что удивительно, — продолжал Егупов, — ведь и я, и вы, и Кашинский, стало быть, участвовали в той демонстрации! Мы не знали друг друга, а были вместе!.. Не символично ли это?! А?! — Он в изумлении покачал головой и подмигнул Михаилу: — Впрочем, все — закономерно! Ведь это только кажется, будто жизнь человеческая движется по кривым и ломаным линиям, только кажется, что руководят в ней всем неожиданность и слепой случай… Если ты с кем-то идешь к одной цели, то обязательно, рано или поздно, соприкоснешься! Обязательно!..
— Да, наверное, есть такой закон… — согласился сним Михаил.
— А вы в Питере слышали о «Рабочем союзе»? — вдруг спросил Егупов.
— Да, что-то слышал… — сказал Михаил, едва сдержав усмешку.
Егупов говорил еще долго и ушел лишь в позднем часу, около двенадцати.
Уже лежа в постели, Михаил все думал о своем новом знакомом.
Эта внезапная откровенность Егупова… Все выложил, хотя и увиделись лишь во второй раз… Можно было бы принять такое за проявление открытой доверчивой души, жаждущей скорого сближения, жаждущей поскорее устранить мешающее сближению чувство отчужденности, мол, вот он я — весь перед тобой, так что и ты будь со мной таким же… Однако «открытой доверчивой душой» Егупов явно не был. Михаил как следует пригляделся к нему накануне. Откровенность его имела какую-то иную подоплеку. Скорее всего, проявилось свойство натуры несдержанной, импульсивной, нетвердой, сыгравшей в откровенность именно из-за ощущения своей нетвердости. Отсюда и такое множество подробностей, упоминать о которых не было никакой нужды… С ним разоткровенничался человек болтливый по своей природе, но вынужденный жить скрытной жизнью, уставший от этой скрытности…
ГЛАВА СОРОК ЧЕТВЕРТАЯ
Принесенную Егуповым брошюру Михаил понес Астыреву лишь в среду на следующей неделе, приурочив свой визит к очередному астыревскому журфиксу.
Епифановы, которых квартира в Тишинском переулка ееустраивала, главным образом из-за сырости, неожиданно подыскали новую квартиру на Малой Грузинской. Квартира оказалась куда удобней прежней, находилась она на верхнем этаже деревянного двухэтажного надворного флигеля. Нижний этаж занимала сама хозяйка, глуховатая тихонькая старуха, при которой жили кухарка н дворник.
Квартира состояла из четырех комнат. В двух из них поселились Епифановы, две другие занял Михаил. Жить тут можно было и вовсе обособленно друг от друга, комнаты Михаила от комнат Епифановых отделяла довольно просторная прихожая.
Из-за неожиданного переезда Михаил и не смог повидать Астырева вскоре же после разговора с Егуповым.
Народу у Астырева собралось много. Были тут статистики Московского земства, студенты-универсанты, курсистки (одна из них оказалась уже знакомой Михаилу — Мария Курнатовская, с ней его познакомил как-то Кашинский), было и несколько именитых гостей, среди которых Михаил сразу же узнал известпого на всю Россию публициста Николая Константиновича Михайловского и писателя Павла Владимировича Засодимского. И того и другого он видел год назад, во время похорон Шелгунова. В траурной процессии те шли рядом, сразу за катафалком, как ближайшие друзья покойного, торжественно-скорбный пышноусый, высоколобый Михайловский и сухонький, сутуловатый, словно бы согнутый горем, Засодимский.
Кроме этих двух знаменитостей Михаил увидел в гостиной у Астырева еще двоих, пожалуй не менее знаменитых людей, — писателя Николая Николаевича Златовратского и Виктора Александровича Гольцева — редактора журнала «Русская мысль» одного из деятельных сотрудников журнала «Вестник Европы» и газеты «Русские ведомости». Позже появилась еще одна знаменитость — писатель-публицист Николаев, бывший ишутинец.
Когда Михаил вошел в гостиную, разговор там велся о голоде, о печатных выступлениях Льва Толстого, опять же связанных с голодом. Михаил отыскал свободный стул, сел в сторонке, прислушался. Слова произносились громко, без опасений:
— И в Петербурге, и здесь, в Москве, ходят упорные слухи о решении Комитета министров — выслать Толстого за границу!
— Ну уж хватили! Думаю, все это — одни слухи!
— А я слышал даже о предположенни заточить его в Суздальский монастырь!
— Пустые слухи!
— Нет, не слухи! Предложения подобного рода действительно обсуждались при дворе! Знаю из безусловно надежного источника!
— Да! Вы слышали, господа, что сказал Александр? «Я нисколько не намерен сделать из него мученика и обратить на себя всеобщее негодование»!
Тут раздалось густое покашливание Михайловского, и все посмотрели в его сторону.
— Правительство, господа, — начал Михайловский, — озабочено отнюдь не действиями Льва Толстого! Оно озабочено более всего тем, чтобы печать наша не волновала читающую публику слишком мрачными известиями. Истину хотят прикрыть цензурной рогожкой. Взять хоть «Русские ведомости», которые считаются передовой московской газетой и к которым сам я всегда относился с уважением. Но что может сказать своему читателю и самая прогрессивная газета при таких шорах цензуры?! Газета получила второе предостережение за одну лишь опечатку в материале, касавшемся продовольственного вопроса! При таком положении всей нашей печати остается одно — «спокойно обсуждать меры необходимой помощи» голодающим!.. «Спокойно обсуждать»! Более того, она вовсю старается образумить людей, склонных к «шуму и треску», она вообще считает излишним пугать общественное мнение страшным призраком голода!.. Нужен набат, авместо набата — словесная кашица. Между тем речь — о целой национальной трагедии! Голодный тиф, голодная смерть, самоубийства от голода, убийства близких сцелью избавления их от невыносимых мучений… Вот ведь что стоит за всей этой словесной мишурой для миллионов русских людей!.. Год — страшный! Год — исытательный для России! И стать он должен переломным! Правительство и все мыслящее общество страны, все мы получили хороший урок! Все стало абсолютно явным. Нужны неотложные и кардинальнейшие перемены!
— Это — очевидность! — кивнул Астырев. — Но как вы себе представляете, Николай Константинович, эти перемены? Какие шаги должны быть предприняты? Куда и как все должно направиться?..
— Моя точка зрения мной не единожды была высказана. Она ясна и проста: все — в укреплении крестьянского общинного строя, осуществить которое можно, лишь, передав всю землю земледельческим общинам! — Михайловский гляпул на сидевших напротив него Засодимского и Златовратского. Те дружно кивнули ему. — Я знаю, — Михайловский возвысил голос, — я знаю, что существует противоположная точка зрения. Точка зрения марксистов, прямых врагов крестьянской общины. Эти самые марксисты спят и видят лишь одно: как бы поскорее подтолкнуть исторический процесс в нужном им направлении! Они рады любому народному бедствию, рады разорению русского крестьянина! Для них хорошо все, что работает на их идею! Им ведь как все видится-то? Голод наверняка ускорит разложение старой сельской общины, ускорит он и обогащение кулаков, ибо поможет им превратиться в крупных землевладельцев, в руки которых перейдет и помещичья земля, и земля крестьян, разоренных голодом. Таким образом, и крестьянин перейдет в лагерь пролетария, который, по мнению марксистов, должен стать могильщиком нашего самодержавия…