Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Кафтаны и лапсердаки. Сыны и пасынки: писатели-евреи в русской литературе
Шрифт:

Хозяин пришел в ярость. Не решившись наброситься на гостя, он накинулся на жену: «Ты слышала, что он сказал?!»

К слову, Борис Леонидович всегда несколько свысока смотрел на Мандельштама. И самое забавное, Мандельштам полагал такой взгляд вполне законным. Такова уж наша, человеческая, природа: благополучие почитается несомненным признаком силы. Смотреть свысока всякому можно и на гения, ежели гений беспризорник, бесхозное имущество.

В сорок шестом году к знакам милости, которыми одаряла его судьба, — помните, в автобиографическом очерке: «Я люблю свою жизнь и доволен ею» — прибавилась и любовь златокосой красавицы из «Нового мира» Ольги Ивинской. Разумеется, прибавилось и хлопот: теперь надо было иметь две зарплаты «параллельно» — его выражение — для законной и для побочной семьи, но Борис Леонидович не вешал носа, а, напротив, все восклицал, глядя на свою Лялюшу: «Ну за что мне такое счастье!»

Ольга, хоть дивились важные люди, что она, красивая, молодая, тридцати лет, пленилась старым, под шестьдесят лет, евреем, такой стала ему отрадой, такой помощницей во всех делах, включая литературные, что Борис Леонидычу постоянно чудилось: пришла вторая жизнь — снова, как у любимого его Фауста, переложенного им на русский язык, молодость!

Находили на него, случалось, и минуты меланхолии: ах, если б чуточку раньше судьба вот так раскошелилась, расщедрилась.

Ну, да меланхолия пристала неудачнику, а какой же он неудачник: «Я люблю свою жизнь и доволен ею».

Но при всем этом изобилии, даже избытке, как сам порою оценивал свое бытие Пастернак, постоянно грыз его, точил изнутри червь: то, да не то!

В 1956 году, когда «Доктор Живаго» ходил еще только по рукам, когда слава, известность были еще так себе, серединка-наполовинку, в журнале «Знамя» Пастернак напечатал стихи «Быть знаменитым некрасиво»:

Быть знаменитым некрасиво.

Не это подымает ввысь.

…………………

Цель творчества — самоотдача,

А не шумиха, не успех.

Позорно, ничего не знача,

Быть притчей на устах у всех.

Но надо жить без самозванства,

Так жить, чтобы в конце концов

Привлечь к себе любовь пространства,

Услышать будущего зов.

…………………

И окунаться в неизвестность,

И прятать в ней свои шаги,

Как прячется в тумане местность,

Когда в ней не видать ни зги.

Другие по живому следу

Пройдут твой путь за пядью пядь,

Но пораженья от победы

Ты сам не должен отличать.

И должен ни единой долькой

Не отступаться от лица,

Но быть живым, живым и только,

Живым и только до конца.

Ах, какая находка, какой самородок эти строчки для психоаналитика: тут дюжину не кандидатских — докторских диссертаций наклепать можно!

«Быть знаменитым некрасиво», — уговаривает себя поэт Пастернак, уговаривает, обратите внимание, не мысленно, а вслух, через толстый московский журнал «Знамя», чтоб все, от Балтики до Охотки, слышали и повторяли за ним: некрасиво быть знаменитым.

А в письме вдове Осипа Мандельштама — дело было сразу после войны — открывался Борис Леонидович без лукавства, без утайки, «что в современной литературе… он интересуется только Симоновым и Твардовским, потому что ему хочется понять механизм славы».

Здесь Пастернак допустил одну маленькую неточность: не только Симоновым и Твардовским он интересовался, чтобы понять механизм славы, а интересовался еще молодым своим другом драматургом Александром Гладковым, автором нашумевшего водевиля «Давным-давно». Интересовался не в мирные, после победы над Гитлером, дни, а в страшную сорок второго года зиму, когда немцев только что отогнали от Москвы, которую они рассматривали уже в бинокль.

В эвакуации, в Чистополе, — Борис Леонидычу было за пятьдесят, Гладкову двадцать девять, — когда в «Правде» дали заметку, что «Давным-давно» ставит Центральный театр Красной Армии, поэт пригласил к себе молодого драматурга и повел разговор по душам: «„Давным-давно“ — вещь юношеская в полном смысле слова. Когда-нибудь про нее станут говорить: „Это молодой Гладков“. Вы разбередили мою мечту написать пьесу».

Полгода спустя метр презентовал Александру Гладкову свой однотомник 1935 года с надписью: «Вы мне очень полюбились. На моих глазах Вы начинаете с большой удачи…»

В следующем, в сорок третьем году, летом, на спектакле «Давным-давно» Борис Леонидыч, сказавши, что повсюду в Москве видел афиши, «в первом антракте… достал из кармана книжку „На ранних поездах“ и отдал драматургу, герою дня. На обратной стороне титульного листа размашисто во всю страницу было написано: „Милому Александру Константиновичу Гладкову, молодой и быстро растущий успех которого мне близок и дорог. Б. Пастернак“».

Эти небольшие примеры, заимствованные из личной переписки и дружеских посвящений Пастернака, дают нам не выдуманный, не надуманный, не закамуфлированный поэтической и философской метафорой, а натуральный, неподдельный ключ к его концепции славы. Получается, быть знаменитым не только не красиво, а как раз совсем наоборот: красиво, и даже очень красиво! Красиво, разумеется, при одном условии: что есть знаменитость настоящая, слава, а не жалкая побирушка на хлипких, хилых ножках, с жестяной кружкой в руке, протянутой для скудного, нищенского подаяния от редкого читателя.

За две недели до самоубийства Сергей Есенин объяснял другу Коле Асееву: «А без славы ничего не будет, хоть ты пополам разорвись — тебя не услышат. Так вот Пастернаком и проживешь!..»

И такое, оказывается, бывало: Пастернак — единица бесславия.

Однажды в феврале, когда прогуливались заснеженным берегом Камы, в канун Великого поста, Пастернак открыл Гладкову сокровенное: «Меня многие принимают не за то, что я есть».

Тут дело не в том, за что именно принимают многие Борис Леонидыча, а в том дело, что принимают «не за то, что я есть».

Алла Ильинична Тартак, московский литературовед, рассказывала мне: «Маяковский лежал в гробу. Подойдя к нему, Пастернак — только что сотрясали его рыдания — на мгновение замер, внезапно, рывком, склонился к покойнику, впившись… впиясь ему в губы. Когда он поднял голову, глаза у него были навыкате, безумные. На губах вздулись красные пузыри. Я обомлела: „Упырь! Оборотень!“ У Маяковского по губам стекала сукровица. Люди шарахнулись. Пастернак бросился из комнаты вон».

Ну, упырь, оборотень — это уже из Средневековья, из бестиария. Но образ есть образ — от него не уйдешь: открылся людям на миг Пастернак, какого прежде не видели, не знали.

Поделиться с друзьями: