ЖАНРЫ

Как работает стихотворение Бродского

Лосев Лев

Шрифт:

Бродский отходит в этом стихотворении от характерной для него поэтики и в сфере синтаксиса: в нем нет ни инверсий, ни конфликтов с ритмом [182] . Каждая строка либо завершается семантически полным высказыванием, либо совпадает с концом предложения. Однако, несмотря на явное отсутствие в нем признаков современного недуга синтаксиса, такой синтаксис нельзя назвать здоровым. Его простота — это простота протокольного стиля. Его рубленые фразы напоминают язык анкеты или ответы на вопросы следователя во время доносов. Такой стиль позволяет исключить невыгодные подробности и чувство проявления слабости: упреки, малодушие, страх. С другой стороны, именно такой синтаксис делает это стихотворение образцом лапидарности, если не собранием максим [183] . Его стилистического двойника мы находим в стихотворении 1974 года «Темза в Челси»:

182

На эту тему см. главу «Поэзия как система конфликтов» в кн.: Эт- кинд Е.Г. Материя стиха. Paris: Institut D'etudes Slaves, 1978. P. 84—184.

183

По сообщению поэта Елены Фанайловой из Воронежа, в ее поколении (30—40-летних провинциальных интеллигентов) «каждая четвертая строка этого стихотворения разобрана на цитаты, ставшие пословицами: «Обедал черт знает с кем во фраке», «из забывших меня можно составить город», «надевал на себя, что сызнова входит в моду», «не пил только сухую воду»» (Из письма автору статьи от 8 апреля 1997 года).

Эти слова мне диктовала не любовь и не Муза, но потерявший скорость звука пытливый, бесцветный голос; я отвечал, лежа лицом к стене. «Как ты жил в эти годы?» — «Как буква «г» в «ого»». «Опиши свои чувства». — «Смущался дороговизне». «Что ты любишь на свете сильней всего?» «Реки и улицы — длинные вещи жизни». «Вспоминаешь о прошлом?» — «Помню, была зима. Я катался на санках, меня продуло». «Ты боишься смерти?» — «Нет, это та же тьма; но, привыкнув к ней, не различишь в ней стула». (II: 351)

При беглом взгляде, начало стихотворения «Я входил вместо дикого зверя в клетку…» мало оригинально: местоимением 1-го лица открывается около 30 других стихотворений Бродского. Оно производит также впечатление текста с приглушенной риторикой, несмотря на присутствие в нем многочисленных тропов. Неброская риторика стилю Бродского чужда, хотя он и стремился к ней вполне сознательно [184] . В этом стихотворении как будто предприняты некоторые попытки нейтрализации тропов. Так, метафора замещения («Я входил вместо дикого зверя в клетку…») ослаблена как присутствием замещаемого «я», так и предлогом «вместо», приближающим ее к описанию реальной ситуации. Грамматический состав метафор олицетворения («в степях, помнящих вопли гунна», «впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя») тоже делает их неброскими [185] . Оксюморон «не пил только сухую воду» настолько гениально прост, что напоминает общепринятое речение [186] . Излюбленные поэтом метонимии — зрачок (49 раз), рот (84), сон (158) — в силу частотности их употребления в других стихах заглушены объемом с трудом обозримых смыслов [187] .

184

В телефонном разговоре в конце 70-х годов на мой вопрос, правда ли, что он очищает свои стихи от метафор, Бродский ответил: «Не только от метафор, а вообще от всех тропов».

185

О взаимодействии грамматики и семантики тропов см.: Полухина В., Пярли Ю. Словарь тропов Бродского. Тарту, 1995.

186

Этот троп Бродского вызывает в памяти знаменитую агитку Маяковского («Не пей сырой воды. / Воду оную пей только кипяченую») и содержит в себе некое предостережение, намек на смертельную опасность, на иной, перевернутый мир — мир мертвых. По мнению профессора Л. Зубовой, выражение «сухая вода» как парадокс языка связано как с полисемией слова «сырой», так и с противопоставлением «живой» и «мертвой» воды в волшебных сказках. Звеном к «сухой воде» может быть «сухой спирт» и «сухое вино».

187

Все сведения о частотности словаря Бродского взяты из «Конкорданса поэтического языка Бродского» в 2-х томах, составленного проф. университета МакДжилл (McGill, Канада) Татьяной Патера (не опубликован).

Пользуюсь случаем выразить ей свою благодарность за предоставление мне полной рукописи «Конкорданса».

В чем же заключается мастерство этого стихотворения? Мы постараемся показать, что его оригинальность заложена уже в самом выборе лексики, в присущем Бродскому сближении низкого и высокого стилей, в характерном для него сочетании смирения и гордости, иронии и горести. Являясь органической частью всего творчества поэта, этот шедевр Бродского есть своего рода стихотворение-памятник. В нем в наиболее афористической форме выражено жизненное кредо поэта, а стиль его продиктован тем, что это стихотворение во многих отношениях итоговое. Итоговое оно прежде всего в биографическом плане (все перечисленные в стихотворении факты имели место в жизни, здесь нет ничего придуманного, «романтического»). В нем нарисован автопортрет Бродского, человека и поэта одновременно, ибо в случае Бродского состоялось абсолютное слияние личности и судьбы. Написав его в день своего сорокалетия, поэт как бы выясняет отношения со своей судьбой, вспоминая все главные события своей жизни: аресты и тюрьмы («в клетку», «выжигал <…> кликуху гвоздем в бараке») [188] , ссылку на Север, работы в совхозе в Норенской («сеял рожь, покрывал черной толью гумна»). Это 1963–1965 годы, когда Бродский написал, по мнению многих, уже несколько прекрасных стихов [189] . А еще раньше, в годы поэтического становления (1959–1962), он участвовал в геологических экспедициях и в туристических походах, исколесив большую часть одной шестой части мира: от балтийских болот до сибирской тайги, от севера Якутии до Тянь-Шаньских гор, где он действительно тонул [190] , бродил пешком по тундре и «слонялся в степях, помнящих вопли гунна». Вынужденный отъезд из страны в 1972 году означен как добровольное решение («Бросил страну, что меня вскормила»), а жизнь в свободном мире как испытание («жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок») и настойчивая память о мире несвободы («Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя»). Перечислив «необходимый процент несчастий» (I: 90), что выпал на его долю, поэт, однако, не жалуется («Позволял своим связкам все звуки, помимо воя»), никого не обвиняет, напротив — винит самого себя («Бросил страну, что меня вскормила») [191] . Он не проклинает прошлое, не идеализирует его, а благодарит. Кого? Судьбу? Всевышнего? Жизнь? Или всех вместе? Благодарить ему в свой юбилейный год было за что. В конце 1978 года поэт перенес первую операцию на открытом сердце («бывал распорот») и весь 1979 год медленно выздоравливал (мы не найдем ни одного стихотворения, помеченного этим годом). В 1980 году вышел третий сборник его стихов в английском переводе, удостоенный самых лестных рецензий, и в этом же году его впервые выдвинули на Нобелевскую премию, о чем он узнал за несколько недель до своего дня рождения [192] .

188

Сергей Максудов (А. Бабенышев) в своих воспоминаниях о встречах с Бродским пишет: «Из рассказов помню его ужас от замкнутого на ключ и деформированного пространства психушки, ужас бессилия перед произволом врачей и санитаров. В тюрьме было спокойней, только однообразные записи на стенах твоих предшественников создавали невеселую историческую перспективу. Бродский тоже нацарапал где-то в углу над нарами свои инициалы» (Воспоминания // Новое литературное обозрение. 2000. № 45. С. 204).

189

См., например, высказывания Анатолия Наймана: «Стихи 1962-го, когда ему было 22 года, — стихи чудесные. Я думаю, что он к 1965 году, в общем, написал все. Исчезни он тогда, погибни или еще что-нибудь, прекрати писать, мы все равно имели бы Бродского» (Найман А. Сгусток языковой энергии // Полухина В. Бродский глазами современников: Сб. интервью. СПб.: Звезда, 1997. С. 47).

190

Друг Бродского Г.И. Гинзбург-Восков, которому посвящено стихотворение 1961 года «В письме на Юг» (I: 84–85), ходил вместе с Бродским в горы Тянь-Шаня, рассказывал мне, как Бродский действительно тонул, даже дважды в течение одного лета в его присутствии, один раз переходя горную реку, второй — пытаясь пройти под скалой, которая находилась в воде. Оба раза этот юношеский героизм можно было не проявлять (Из телефонного разговора, март 1997).

191

Эта доминирующая интонация стихотворения контрастирует с тоном стихотворений двух великих предшественников Бродского, Овидия и Пушкина, служивших для него во всем другом архетипом изгнания. Ср. у Овидия: «Что посещаешь ты вновь изгнанника в годы несчастий» («dure, quid ad miseros veniebas exulis annos»). — Овидий. Скорбные элегии. Письма с Понта. Пер. С. Шервинского (М.: Наука, 1978. С. 51, III, XIII). Пушкин тоже жалуется на судьбу в стихотворении «Дар напрасный, дар случайный…», датированном его днем рождения: 26 мая 1828 г. (Пушкин А. С. Собрание сочинений: В 10 т. М., 1974. Т. 2. С. 139; см. также строфу XLIV 6-й главы «Евгения Онегина»).

192

В конце апреля — в начале мая, после одного из своих поэтических семинаров в Мичиганском университете, которые я в тот год посещала, Бродский заметил как бы между прочим: «Пахнет Нобелевкой».

Стихотворение это итоговое и в плане тематики и словаря. В нем присутствуют все основные мотивы творчества Бродского или их варианты: несвобода, родина, изгнание, жизнь, болезнь, смерть, время, поэтический дар, Бог и человек, поэт и общество. Звучит в нем и одна из магистральных тем поэзии Бродского — тема горя («Только с горем я чувствую солидарность») [193] . Заявленная очень рано (в «Пилигримах», 1958), тема эта настойчиво звучит на протяжении всего творчества поэта («Песня, как ни звонка, глуше, чем крик от горя», I: 311; «горе сильней, чем доблесть», I: 313; «И вздрагиваешь изредка от горя», И: 129; «Когда так много позади / всего, в особенности — горя», II: 160). Строчку о солидарности с горем можно было бы принять за ключевую в тексте, если бы в стихотворении, написанном еще в ссылке, мы не слышали мольбу об отстранении от постигшего горя:

193

По мнению Фазиля Искандера, «горе было главной темой его поэзии» (Вечер памяти И. Бродского // Мансарда. 1996. № 1. С. 70). Любопытно, что существительное «горе» встречается в словаре Бродского 26 раз, прилагательное «горестный» — 8 раз и глагол «горевать» тоже 8 раз. См.: «Конкорданс поэзии Бродского», составленный Татьяной Патера.

Боже, услышь мольбу: дай мне взлететь над горем выше моей любви, выше стенаний, крика (I: 310).

Именно нежелание быть раздавленным «грузом <…> горя» (II: 361), считать себя жертвой любого несчастья увязывает эту тему с темой мужества и стоицизма, которые со временем тему горя оттесняют [194] . Еще одна тема — тема «мужества быть», по Тиллиху, представляется основной и для анализируемого стихотворения. Бродский рано пришел к заключению, что в XX веке ни отчаяние, ни боль, ни горе — «не нарушенье правил» (II: 210), а норма. И в этом стихотворении желание «понять, что суть в твоей судьбе» (I: 79), превращает лирическое «я» в наблюдателя, который отстраненно комментирует свою жизнь и пытается оценить случившееся с ним.

194

Оттесняют, но не вытесняют, о чем свидетельствует название последнего английского сборника эссе «On Grief and Reason» (NY: FSG, 1995) — «О горе и разуме». С годами архетипическое олицетворение горя у Бродского становится символом самого времени. Ольга Седакова считает, что Бродский преподал нам урок стоицизма: «Можно сказать, что в целом высказывание Бродского — это «наставление о мужестве»: о том, что требуется с достоинством вынести невыносимое. За его отстраненным тоном слышится непреодоленное и непреодолимое горе, «вой», которого он себе не позволяет» (Седакова О. <Воля к форме> // Новое литературное обозрение. 2000. № 45. С. 235).

В этой оценке есть, однако, некоторая амбивалентность. С одной стороны, стремление избежать самодраматизации заставляет поэта отдавать предпочтение самоуничижительным описаниям своих действий («бывал распорот», «слонялся в степях», «жрал хлеб изгнанья»). Нарочито подчеркнутая собственная ординарность и даже незначительность напоминают известные строки Пушкина: «И меж детей ничтожных мира, / быть может, всех ничтожней он». С другой стороны, имеет место здравомыслие, уравновешенность, почти философское спокойствие: я вам скажу, что со мной было, но все это не очень важно, суть жизни не в этом, суть ее в вашем отношении к случившемуся — в стоицизме и смирении. В интонации этого стихотворения действительно нет ни осуждения, ни мелодрамы, но критически настроенный читатель не может не заметить в позиции самоотрешенности некий элемент гордыни: поэт не только принимает все, что с ним случилось, но и берет на себя даже то, что ему навязали другие. Этот жест гордой души заметен уже в самом зачине: «Я входил вместо дикого зверя в клетку», а не меня посадили в клетку, как дикого зверя, потому что сочли опасным. И в этой начальной фразе заявлено приятие судьбы как справедливой. Нежелание считать себя жертвой (опасный зверь — не жертва) заставляет Бродского отказаться от традиционной метафоры несвободы — «птица в клетке» — и традиционного символа поэта как птицы [195] . Столь же сложный психологический жест можно различить и во фразе: «[Я] бросил страну, что меня вскормила», а не страна изгнала меня [196] . За этой простой грамматической трансформацией пассива в актив видно немалое усилие воли, продиктованное этикой самоосуждения и смирения. Примечательно, что все три отрицания наделены семантикой утверждения: «не пил только сухую воду», т. е. всё пил; «жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок», т. е. все съедал, как едят в тюрьме или в лагере; «пока рот не забили глиной», т. е. пока я жив. Неоднозначна и строка «Из забывших меня можно составить город»: ударение на «город» подчеркивает уверенность в том, что его знали тысячи людей, а ударение на «из забывших меня» выражает трагизм забвения и полного отречения от людской любви. И все же не гордыня позволила поэту возвыситься над горем, а работа над собой и над своим даром. «В сущности, жизнь писателя в определенном смысле становится продуктом его произведения. Произведение начинает определять характер жизни. То, что кого-то хвалят, выдворяют или игнорируют, связано с его произведением, а не с тем, что этому произведению предшествовало [197] . Независимость личности и невписываемость поэтического стиля Бродского в существовавший тогда контекст делали его опасным и чужим.

195

Разница в грамматическом роде сыграла в этой замене, возможно, не последнюю роль: птица — женского рода, зверь — мужского. Метафора зверя отсылает нас к стихам Мандельштама: «Век мой, зверь мой, кто сумеет заглянуть в твои зрачки / И своею кровью склеит / Двух столетий позвонки?» (Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. М.: Худож. лит., 1990. Т. 1.С. 145–146) и намекает на высокую миссию поэта. Вспомним, что в поэтической философии Бродского поэт есть голос языка, а следовательно, и голос своего времени.

196

«Вскормила» — слово из лексики советского официоза, языка шельмования «тунеядцев» и «трутней». Этим «вскармливанием» попрекали, например, Пастернака и других, что и пародирует Д.А. Пригов: «Целу курицу сгубила на меня страна».

197

Бродский И. «Я принадлежу русской культуре»: Интервью Душану Величкович // Бродский И. Большая книга интервью / Сост. В. Полухина. М.: Захаров, 2000. С. 441.

Бродский всегда оставался «самым свободным человеком» в самой несвободной стране [198] . И когда он был схвачен и заточен, как дикий зверь, в клетку, началось настоящее отстранение поэта от самого себя: «по тем временам это было, что называется, self-defence, само-защита, когда вас хватают, ведут в камеру и т. д., вы отключаетесь от самого себя. И этот принцип самоотстранения чрезвычайно опасная вещь, потому что очень быстро переходит в состояние инстинкта <…> одним глазом смотришь на свою жизнь, на свой опыт — и чирикаешь» [199] . Чем чаще общество навязывало ему роль поэта, диссидента или пророка, «к чьему мнению следует прислушиваться», тем сильнее чувствовалась в его стихах тенденция к отстранению и самоуничижению. Именно этот психологический жест самоотстранения определяет интонацию данного стихотворения.

198

Об этом говорит Владимир Уфлянд: «…он — один из самых свободных людей. <…> В такое несвободное время, когда практически никому не удавалось сохранить внутреннюю независимость, он ее сохранил» (Полухина В. Бродский глазами современников. С. 146).

199

Из беседы Аманды Айзпуриете с Иосифом Бродским (Бродский И. Большая книга интервью. С. 477).

Будучи итоговым, стихотворение это фокусирует в себе не только основные темы, но и глубокие основы его поэтики. Более того, поэт как бы подчеркивает их, отказываясь на время от самых внешне ярких черт своего стиля — анжамбеманов, составных рифм, перекрученного синтаксиса. Здесь он практикует то, о чем теоретизирует в прозе: «…в стихотворении следует свести количество прилагательных к минимуму. Оно должно быть написано так, что, если некто накроет его волшебной скатертью, которая убирает прилагательные, страница все-таки будет черна: там останутсягсуществительные, наречия и глаголы. Когда эта скатерть небольшого размера, ваши лучшие друзья — существительные» [200] . И действительно, в ткань текста вплетено всего лишь пять прилагательных (дикий, черный, вороненый, сухой, длинный) и два причастия (забывшие и помнящие). Основной словарь отдан существительным (39 %), глаголы занимают около трети словаря (28 %). Местоимения (15 %), за исключением «кем» и «все», имеют прямое отношение к 1-му лицу (л — 5 раз, свой— 3 раза, меня — 2 раза, на себя — 1 раз, свой, свои, мне — 2 раза). В тексте всего два наречия (сызнова и теперь) и три числительных.

200

Brodsky J. Less Than One. London: Penguin, 1986. P. 314–315.

Мастерство, с каким Бродский управляет словарем и грамматикой, заключается уже в самом распределении частей речи в тексте. Имена существительные доминируют в рифмах, а именно составляют 98 % всего их числа. В позиции рифмы встречаются всего одно прилагательное, которое рифмуется с существительным (длинной/глиной), и один глагол, зарифмованный тоже с именем (полмира/ вскормша). «Три замечания насчет рифмы. Прежде всего поэт хочет добиться того, чтобы его высказывание запечатлелось в памяти. Помимо прочего, рифма — потрясающий мнемонический прием, удачная рифма непременно запоминается. Еще более интересно, что рифма обычно обнаруживает зависимости в языке. Она соединяет вместе до той поры несводимые вещи» [201] . И в данном стихотворении рифмы, как нередко у Бродского, обогащают друг друга смыслом по сходной или контрастной семантике: «клетку/рулетку», «в бараке/во фраке», «гунна/гумна», «моду/воду», «конвоя/воя», «солидарность/благодарность». Они вступают между собою в сложную смысловую и звуковую перекличку: в клетке или под конвоем все мы способны завыть [202] . На последнее указывает выбор предлога «помимо» вместо «кроме» («помимо» означает, что был и вой, и другие звуки) [203] . Гунн в холодной бескрайней степи издавал не только вопли, но и вой, словно аукаясь с диким зверем. Только человек, входивший вместо дикого зверя в клетку, живший в бараке, крывший гумна и впустивший в свои сны зрачок конвоя, а затем предсказавший себе Нобелевскую премию (ибо как еще нам трактовать «обедал черт знает с кем во фраке»), способен зарифмовать «в бараке» с «во фраке» [204] . Похоже, что судьба поэта менялась, как мода, но, подобно воде, сохраняла свою суть. На потаенные смыслы рифм указывает и их звукопись: рифму «воя/ конвоя» окружают еще три ударных «о», выполняющие эффект эха, а ударный «у» в «гунна/гумна» отзывается в безударных «у» в рифме «моду/воду». Появление краткого причастия в позиции рифмы — «распорот» — тоже весьма знаменательно. Распороть можно мешок, одежду, вещь, но не человека. Так говорят и о зверях в сказках — распарывают брюхо, например, волку в «Красной Шапочке». Намекая на два серьезных хирургических вмешательства, поэт выбирает лишенный пафоса, нарочито самоуничижительный троп «распорот» не только с тем, чтобы избежать мелодраматизма, но и с тем, чтобы еще раз напомнить себе и читателю о неизменном векторе судьбы человека, о том, что делает с нами время, трансформируя наше тело в вещь, а нас самих в часть речи, в цифру, в знак вообще [205] . С этой «мыслью о смерти — частой, саднящей, вещной» (III: 165) Бродский жил всю жизнь. По мнению Ольги Седаковой, «самое освобождающее начало у Бродского — это переживание смерти. Какой-то ранний и очень сильный опыт переживания смерти, смертности, бренности» [206] . Рифма «распорот/город» как бы объединяет в себе физическую боль с эмоциональной [207] : фонетически «распорот» соотносится с «распят», а словообразовательно — с «выпорот». Боль эту поэт смиряет самой грамматикой: выбор ненормативной связки «бывал распорот» вместо «был распорот» со значением многократности, как «хаживал, нашивал», обозначает привычное действие, которое бывало не раз и еще может быть [208] . Рифма «корок/сорок» окрашена сакральной семантикой самого числа: сорок дней душа еще здесь, а потом переходит в другой мир. Под пером Бродского становится тропом и рифма «длинной/глиной»: «глина» как первооснова жизни (материал Творца) в тексте подана как окончательная субстанция смерти. Возникающие, таким образом, вслед за фонетическими семантические связи между рифмами претендуют на разновидность метафоры, что уплотняет весь правый край поэтической ткани стихотворения.

201

«Три замечания по поводу рифмы. Прежде всего, поэт стремится, чтобы сказанное им запомнилось. Рифма, помимо всего прочего, замечательный мнемонический прием, она придает вашему высказыванию оттенок неизбежности. Самое интересное это то, что рифма обнаруживает зависимости внутри языка. Она связывает предметы, до того не свя- зуемые» (Из выступления Бродского в дискуссии. — Poets' Round Table: A Common Language // PN Review. 1988. Vol. 15. № 4. P. 43 (оригинальный текст — на англ. яз.).

202

Ср. у Ахматовой в «Реквиеме»: «Буду я, как стрелецкие женки, / Под кремлевскими окнами выть» (Ахматова А. Сочинения. Munich: Inter- Language Literary Associates. 1967. Т. 1. С. 363).

203

Двусмысленность слова «помимо» в данном контексте может означать и абсолютный запрет на вой как на немужское поведение. Полисемия выдает то, что Бродский не хочет впустить в сознание.

204

Профессор Лев Лосев подсказывает мне, что с детства помнит песенку про бандита, который «носит фраки, живет в бараке и любит драки, когда сердит». Возможно, помнил ее и Бродский. Впрочем, и за этой строчкой мог стоять биографический факт: Вероника Шильц рассказала Лосеву, что в 70-е годы Бродский был приглашен на кинофестиваль, куда следовало явиться во фраке. Синтаксическая двусмысленность фразы «обедал черт знает с кем во фраке» допускает толкование, что во фраке мог быть и лирический субъект, и компаньон. Эта неопределенность эксплицирована словами «черт знает с кем». Не исключено, что здесь присутствует столь характерный для Бродского мотив двойника: для «я» Бродского фрак маркированно чужая одежда, своего рода псевдо-«я». См. работу автора «Метаморфозы «я» в поэзии постмодернизма: двойники в поэтическом мире Бродского». — Модернизм и постмодернизм в русской литературе и культуре. Helsinki: Slavica Helsingiensa, 1996. Vol. 16. P. 391–407.

205

О концептуальной функции овеществления в тропах Бродского см. работы автора этой статьи «Joseph Brodsky: A Poet for Our Time» (CUP, 1989), «Similarity in Disparity» in: Brodsky's Poetics and Aesthetics / Ed. by L. Loseff and V. Polukhina. Macmillan Press, 1992, и работу: Полухина В., Пярли Ю. Словарь тропов Бродского.

206

Седакова О. Редкая независимость // Полухина В. Бродский глазами современников. С. 222.

207

Бродский, знавший все русские рифмы наизусть, вполне сознательно повторяет здесь известную рифму Хлебникова из стихотворения «Москва колымага»: «Город / Распорот». См. его «Творения» (М.: Сов. писатель, 1986. С. 122). С еще большей вероятностью, по мнению Дениса Ахапкина, эта рифма может восходить к «Трилистнику дождливому» И. Анненского, поскольку речь идет о Петербурге/Ленинграде: «Вот сизый чехол и распорот, — / Не все ж ему праздно висеть, / и с лязгом в асфальтовый город / Хлестнула холодная сеть…» (Анненский И. Стихотворения и трагедии. Л.: Сов. писатель (Большая серия «Биб-ки поэта»), 1990. С. 109). Благодарю Дениса Ахапкина за внимательное прочтение английской версии этой статьи.

208

И действительно, в конце 1985 года Бродский перенес еще одну операцию на сердце.

Нагруженная семантикой имен правая часть стихотворения сбалансирована особым смысловым весом левой части. Если имена существительные доминируют в позиции рифмы, то глаголы вынесены в начало фразы/строки: «входил, выжигал, жил, обедал, тонул, бросил, слонялся, надевал, сеял, пил, впустил, жрал, позволял, перешел, сказать, раздаваться». Именно глаголы слагают сюжетную канву стихотворения, называя самые важные события в жизни поэта. Такое распределение действия в левой части, а имени в правой делает левую часть стихотворения не менее значимой, чем правая. В семантику левой глагольной части вмешивается грамматика, придавая ей дополнительный вес. В длинном списке глаголов, начинающих 16 из 20 строк, наблюдается любопытное чередование несовершенного и совершенного видов. После первых пяти глаголов несовершенного вида, указывающих на многократность происходившего с поэтом — «входил, выжигал, жил, обедал, тонул», — появляется глагол совершенного вида, глагол единственного судьбоносного действия — «бросил страну…» [209] . Примечательно, что фраза эта не только начинается, но и заканчивается глаголом совершенного вида, как бы подчеркивая равноправие и равновесие смысловой нагрузки между началом и концом и всех остальных фраз: «бросил страну, что меня вскормила». В середине этой фразы возможна не менее интересная семантическая инверсия: страна меня вскормила, а я бросил эту страну. Столь семантически и грамматически сбалансированная фраза подытоживает первую треть стихотворения. Далее опять следует ряд глаголов несовершенного вида: «слонялся, сеял, покрывал, пил», прерванный глаголом совершенного вида — «впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя». Как предыдущие два глагола совершенного вида — «бросил» и «вскормила», глагол «впустил» сигнализирует нечто окончательное и бесповоротное, от чего уже нельзя избавиться даже во сне, прямо по Паскалю: «Ничто из того, что было, не исчезает» [210] . В последней части стихотворения это чередование глагольных видов повторяется, но уже в изменившемся ритме: три глагола несовершенного вида — «крал, позволял, оставляя» и три совершенного — «перешел, сказать, оказалась», еще один глагол несовершенного — «чувствую» сменяется глаголом совершенного вида — «забили», и заканчивается стихотворение глаголом несовершенного вида — «будет раздаваться». Выстраивая иерархию своих действий, поэт широко пользуется внутренними связями самого языка, иногда испытывая их на прочность. Так, семантизация связки «бывал» приводит к противоречию между пассивом «распорот» и активом «бывал». Скопление глаголов в крайнем левом конце стихотворения, а также их проникновение в центр и даже в позицию рифмы свидетельствует о том, что глагол отстоял свои права, несмотря на то что Бродский стремился сделать имя центральной грамматической категорией своей поэзии. «И это естественно, — замечает Ольга Седакова в статье о Бродском, — глагольная семантика, увязывающая высказывание с лицом, временем, характером действия, говорит о хорошо координирующемся в реальности сознании» [211] .

209

Впервые на функцию глагольных видов в этом стихотворении обратил внимание проф. Джеральд Смит в своей лекции «Brodsky as Self- Translator: The 40lh Birthday Poem» (1987 или 1988). Я пользуюсь случаем выразить признательность проф. Смиту за присланные мне заметки его лекции.

210

Pascal В. Pensees. Bibliotheque de Clunes. 1948. II. P. 825.

211

Седакова О. Побег в пустыню // Татьянин день: Православная газета МГУ. 1997, январь. С. 20.

Поделиться с друзьями: