ЖАНРЫ

Как работает стихотворение Бродского

Лосев Лев

Шрифт:

Как и в случае нагруженных семантикой рифм, многие глаголы вбирают в себя культурные реминисценции: «выжигал» как акт писания огнем отсылает к пушкинскому «Пророку» («Глаголом жги сердца людей»); в «жил у моря» русское ухо опять слышит Пушкина: «Жил старик со старухой / у самого синего моря», «играл в рулетку» отсылает нас к теме игроков, фаталистов и испытателей судьбы у Пушкина и Достоевского; «сеял рожь», помимо библейских символов, отсылает к Некрасову («Сейте разумное, доброе, вечное») и к «Путем зерна» Ходасевича, не говоря уже о Льве Толстом, который сам пахал и сеял, буквализируя архетипическую метафору. Словно рифмы, начальные глаголы втянуты в своего рода звуковой фокус — вся левая часть текста пронизана шипящими и свистящими: выжигал, жил, трижды, Из забывших, рожь, жрал, перешел на шепот, Что сказать о жизни. Особенно значим звуковой повтор в «перешел на шепот»: поскольку в шепоте голосовые связки не участвуют, мы получаем еще один оксюморон — лишенный голоса поэт говорит.

Даглес Данн (Douglas Dunn) предложил любопытный критерий оценки эстетического качества стихотворения. Если у поэта семантически нагружена только правая часть стихотворения, это уже хороший поэт. Если и начало обретает семантический вес, это очень талантливый поэт. А если и середина стихотворения провисает под тяжестью смысла, он гений [212] . Посмотрим, чем же наполнена середина данного текста. На первый взгляд, в ней оказались глаголы с менее драматической семантикой, чем глаголы в крайней левой части: играл, знает, озирал, бывал, можно составить, покрывал, оставляя, оказалась, чувствую, забили и раздаваться. Мы уже сказали о функциях глаголов «играл» и «бывал». Привлекает к себе внимание книжный глагол «озирал». Он встречается у Бродского только еще один раз и тоже в стихотворении 1980 года: «Как знать, не так ли / озирал свой труд в день восьмой и после / Бог» (III: 14). Несколько кощунственная параллель, возможная только в контексте стихов самого поэта: «мне кажется, вершится / мой Страшный Суд, суд сердца моего» (I: 135) [213] . Учитывая, что «ледник» — это метафора вечности [214] , в строке «С высоты ледника я озирал полмира» речь идет скорее об архетипической высоте, чем о пространственной, хотя к своему 40-летию Бродский осмотрел буквально полмира. Теперь он озирает свою жизнь и судит прежде всего самого себя, а не мир, словно вспомнив свое юношеское решение: «твори себя и жизнь свою твори / всей силою несчастья твоего» (I: 127). Мир же поэтом прощен, о чем и свидетельствуют последние два глагола — забили и раздаваться:

212

Из комментариев Дагласа Данна на вечере его поэзии в Кильском университете, 28 февраля 1997 года.

213

На вопрос журналиста, какой веры он придерживается, Бродский ответил, что «назвал бы себя кальвинистом. В том смысле, что ты сам себе судья и сам судишь себя суровее, чем Всемогущий. Ты не проявишь к себе милость и всепрощение. Ты сам себе последний, часто довольно страшный суд» (Из интервью Бродского Дмитрию Радышевскому // Бродский И. Большая книга интервью. С. 668). Кальвинистом Бродский называл и Цветаеву, чье эхо слышится в данной строке: «Орлом озирая местность» («Поэма Конца»): «Кальвинист — это <…> человек, постоянно творящий над собой некий вариант Страшного Суда — как бы в отсутствие (или не дожидаясь) Всемогущего» (Бродский о Цветаевой. М.: Независимая газета. 1997. С. 24).

214

Соотнеся «ледник» с «выжигал», мы получим первичную антитезу — лед и пламень как своеобразную параллель холодности позиции и горячности темперамента поэта.

Пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность.

Эти два глагола несут на себе чуть ли не основной смысл стихотворения, ибо в них прочитывается этическое кредо Бродского: принятие всех испытаний жизни с благодарностью. Жизнь состоялась, ибо все опирается на ее первоосновы — огонь, вода, лед, рожь, глина. О том, что заключительную строку этого стихотворения можно принять за этическое кредо поэта, свидетельствует судьба слова «благодарность» и однокоренных ему слов в других стихах Бродского. Им открывается поэма «Шествие»: «Пора давно за все благодарить, / за все, что невозможно подарить» (I: 95); оно обращено к конкретным людям: «всем сердцем Вас благодарю / — спасенным Вами» (I: 351); «тебя, ты слышишь, каждая строка / благодарит за то, что не погибла» (I: 353). Благодарность звучит как заклинание: «Пусть он [поэтический напев] звучит и в смертный час / как благодарность уст и глаз / тому, что заставляет нас / порою вдаль смотреть» (I: 414). С годами чувство благодарности становится частью этики стоицизма поэта: «Там, на верху — / услышь одно: благодарю за то, что / ты отнял все, чем на своем веку / владел я. <…> Благодарю… / Верней, ума последняя крупица / благодарит, что не дал прилепиться / к тем кущам, корпусам и словарю» (II: 212); «гортань… того… благодарит судьбу» (II: 338) [215] . Строка «пока мне рот не забили глиной», т. е. пока не умру, устанавливает связи сразу с несколькими поэтами. Она напоминает строфу Гейне про смерть как забивание рта, лишение слова, из цикла «К Лазарю»:

215

Благодарность как сквозной мотив звучит в незаконченных отрывках неопубликованных ранних стихов: «День песни благодарственной настал» — «Благодарю великого Творца… Благодарю за смелого отца… благодарю я собственную мать». Материалы из архива автора этой статьи. Этот мотив присутствует в XII «Римской элегии» (III: 48) и «На столетие Анны Ахматовой» (III: 178). Поданным «Конкорданса». Т. Патера, словоформы «благодарность» встречаются у Бродского 28 раз, а «спасибо» — 19.

Так мы спрашиваем жадно Целый век, пока безмолвно Не забьют нам рот землею… Да ответ ли это, полно? [216]

Ее можно прочитать как еще одну перекличку с Мандельштамом: «Да я лежу в земле, губами шевеля, / И то, что я скажу, заучит каждый школьник», а через последнюю строку: «Покуда на земле последний жив невольник» [217] — и с «Памятником» Пушкина. Она, безусловно, отсылает нас к «Поэме без героя» Ахматовой:

216

Гейне Г. Стихотворения. Поэмы. Проза. М.: Худож. лит., 1971. С. 330–331.

217

Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. Т. 1. С. 308–309.

И со мною моя «Седьмая» Полумертвая и немая, Рот ее сведен и открыт, Словно рот трагической маски, Но он черной замазан краской И сухою землею набит [218] .

Учитывая, что Бродский неоднократно говорил, что именно Ахматова наставила его на путь истинный, именно у нее он учился смирению и умению прощать как отдельных людей, так и государство [219] , отсылку эту невозможно переоценить [220] . Но, возможно, самое слышимое эхо идет из двух цветаевских стихотворений: «Плач Ярославны» («Дерном-глиной заткните рот») [221] и «Надгробие», в котором соединены мотивы благодарности и говорящего рта:

218

Ахматова А. Сочинения. Munich: Inter-Language Literary Associates. 1968. Т. 2. P. 124

219

В Хельсинки осенью 1995 года в ответах на вопросы из зала Бродский сказал: «Главный урок, воспринятый мною от знакомства с Ахматовой как с человеком и как с поэтом, — это урок сдержанности — сдержанности по отношению ко всему, что с тобой происходит — как приятное, так и неприятное. Этот урок я усвоил, думаю, на всю жизнь. В этом смысле я действительно ее ученик. Во всех остальных я не сказал бы этого; но в этом отношении — и оно решающее — я вполне достойный ее ученик» (Бродский И. Большая книга интервью. С. 670). См. также: Бродский об Ахматовой: Диалоги с Волковым. М.: Независимая газета, 1992: и интервью английского писателя и переводчика Ахматовой Д.М. Томаса (D.M. Thomas) с Бродским (Бродский И. Большая книга интервью. С. 173–177).

220

Но недооценить очень легко, так Craig Raine явно не понял смысла заключительных строк, заметив саркастически: «бесполезно указывать, что похороны после смерти редко вынуждают гробовщика забивать горло усопшего глиной — любого вида. Мелодрама — творение самого Бродского» («it is no use pointing out that burial after death seldom involves the undertaker in the task of cramming clay (of whatever complexion) down the throat of the deceased. The melodrama is entirely of Brodsky's making») (Rain C. A Reputation Subject to Inflation // Financial Times. 1996. 16/17 November. P. XIX).

221

Цветаева M. Стихотворения и поэмы. N.Y.: Russica, 1982. Т. 2. С. 91.

Издыхающая рыба, Из последних сил спасибо <…> Пока рот не пересох — Спаси — боги! Спаси Бог! [222]

Можно предположить, что именно ради последних двух строк и написано все стихотворение Бродского, «чтоб поразмыслить над своей судьбой» (I: 123) и еще раз поблагодарить «судьбу <…> кириллицыным знаком» (II: 422). Он всегда отказывался отделять этику от эстетики. Для него поэт есть производное от поэзии, от языка, как благодарность от дара, т. е. человек, дарящий благо.

222

Там же. Т. 3. С. 184. См.: Ахапкин Д. Цикл «Надгробие» Марины Цветаевой в русском поэтическом контексте // Борисоглебье Марины Цветаевой: 6-я цветаевская международная научно-тематическая конференция (9-11 октября 1998 года): Сб. докладов. М., 1999. С. 255–263.

В середине текста расположено и одно из двух причастий — «помнящих», которое образует антоним к «забывших»: то, что легко способны забыть люди, помнят степи и природа вообще: «Будет помнить лес и луг. / Будет помнить все вокруг» (I: 413). Эта антитеза забвения и памяти поддержана контрастом сна и бдения («впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя»), а также самой объемной оппозицией — оппозицией жизни и смерти («тонул», «бывал распорот», «пока мне рот не забили глиной»). Экзистенциальным антиномиям соответствуют пространственные оппозиции: клетка и полмира, высоты ледника и плоские степи, отгороженная от мира страна рождения и открытое пространство изгнания за ее пределы. Эти оппозиции организуют многомерность пространства стихотворения (закрыто — открыто, низ — верх, север — юг, внутри — вовне), в котором живет лирическое «я», будучи помещенным в середину текста 10 раз из 13. На объем дотекстового пространства намекают как интертекстуальные связи, так и автоцитирование. Почти все слова этого стихотворения несут с собой семантику и метафорику других стихотворений Бродского.

Так, глубоким светом своих словарных предшественников освещаются слова, расположенные в центральной части стихотворения. «Дикий зверь» имеет свой эквивалент в «загнанном звере» (II: 8) и в «дикого зверья» (II: 230), «смердящий зверь» (II: 48), как и просто в «зверь» (II: 290) и «звери» (II: 383) [223] . Непритязательные эпитеты «черной» и «сухую» тоже приобретают дополнительную семантику в контексте свойственной им метафорики в других стихах. Эпитет «черный» — один из самых излюбленных эпитетов поэта, сохраняющий всю традиционно присущую ему символику, — выделяется самой высокой частотностью употребления (всего 120 случаев). Черными в поэзии Бродского могут быть вода (I: 26), стекло (I: 80), ветви (I: 93), конь Апокалипсиса (I: 192–193, 347), «огромный, черный, мокрый Ленинград» (II: 175), «черные города» (1: 241), «черная слава» (I: 312), «черная ранка» (I: 400), «свадьба в черном» как метафора смерти (II: 82), «черная решетка тюрем» (II: 304), «черное нигде» (II: 321), наконец, сама поэзия как «россыпь / черного на листе» (II: 458). В этом контексте невинное «покрывал черной толью гумна» обретает зловещий оттенок на фоне ближайшей метафоры «вороненый зрачок конвоя», которая прочитывается одновременно и как метафора замещения оружия конвоира (вороненое дуло ружья), и черного всевидящего глаза конвоя, своего рода дьявола в униформе [224] . Птица ворон как вестник гибели вызывает в памяти Воронеж Мандельштама и его строки: «Век мой, зверь мой, кто сумеет / Заглянуть в твои зрачки» («Век»). Оксюморон «сухую воду» как синоним того, чего в природе не существует, вписывается в длинный ряд эпитетов и предикатов из предшествующих стихов: «фонтан <…> сух» (II: 149), «рассудок — сух» (II: 252), «сухая пена» (II: 439), «сухой избыток» (III: 9), «Сухая, сгущенная форма света — / снег» (III: 13) [225] .

223

В неопубликованных стихах мы найдем еще одно сравнение лирического «я» с диким зверем: «где в сумерках, затравленный как зверь, / я». В общей сложности у Бродского в стихах живет 15 зверей и зверушек. См. «Конкорданс» Т. Патера. Помимо уже цитированного Мандельштама, образ дикого зверя неоднократно встречается и у Овидия в 8-й из «Скорбных элегий», книга V: «Хоть обо мне и зверь хищный заплакать бы мог?» («nostra, quibus possint inlacidumque ferae»). — Овидий. Скорбные элегии. Письма с Понта. С. 78.

224

На такое прочтение указывает метонимия «скрестим со сталью вороненой / хрусталь Богемии граненый» из незаконченного стихотворения «За Саву, Драву и Мораву», написанного, по всей вероятности, по случаю вторжения в Чехословакию советских войск в 1968 году.

225

Ср. у Мандельштама: «Пою, когда гортань сыра, душа — суха» (Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. Т. 1. С. 239).

Наиболее разнообразным трансформациям в тропах подвергается в стихах Бродского самое частотное и самое объемное понятие — «жизнь» (384 раза). Оно может быть и персонифицировано: «Как странно обнаружить на часах / всю жизнь свою с разжатыми руками» (I: 110); и овеществлено: «Жизнь — форма времени» (И: 361). Эти два крайних преобразования жизни могут быть совмещены: «Жизнь, которой, / как дареной вещи, не смотрят в пасть, / обнажает зубы при каждой встрече» (II: 415), или редуцированы до речи: «Жизнь — только разговор перед лицом / молчанья <…> Речь сумерек с расплывшимся концом» (II: 127); «вся жизнь как нетвердая честная фраза» (II: 324). «Жизнь» вбирает в себя классические аллюзии: «В сумрачный лес середины / жизни — в зимнюю ночь, Дантову шагу вторя» (I: 309) и современную семантику: «Жизнь есть товар на вынос: / торса, пениса, лба. / И географии примесь / к времени есть судьба» (II: 457). Мотив затянувшейся жизни — «Жизнь моя затянулась» (III: 13, 15) — варьируется в «Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной» [226] . «Жизнь» у Бродского часто трактуется в религиозном и философском планах: «Скажи, душа, как выглядела жизнь» (I: 355). Будучи столь центральным концептуально, слово «жизнь» оказывается в центральной части стихотворения.

226

Замена прилагательного времени «долгой» прилагательным пространства «длинной» вписывается в интерпретацию Бродским времени как пространства. Следуя архетипической модели Пушкина, век русского поэта короче 40 лет.

Все три метонимии «связки, звуки, рот» в поэзии Бродского нередко выступают как метонимия песни (I: 303, 307, 325), поэзии и речи вообще, «продиктованной ртом» (II: 330).

Вот почему «рот», «эта рана Фомы» (II: 325), нередко сопровождается глаголами «открывает рот» (I: 131), «открыть рот» (II: 270), «раскроешь рот» (I: 401), причастием «разинутый рот» (I: 341). Слово «связки» («Это развивает связки», II: 364) — это своего рода метонимия метонимии голоса и горла: «горло поет о возрасте» (II: 290), а также синоним звука. Сам «звук» в этом стихотворении, как и в других, написанных до 1980 года, может означать интонацию, мелодию, даже жанр стихотворения: «и городских элегий новый звук» (I: 109); «Нет, не посетует Муза, / если напев заурядный, / звук, безразличный для вкуса, / с лиры сорвется нарядной» (I: 253). «Звук» — иногда единственное, что связывает поэта с жизнью: «Здесь, захороненный живьем, / я в сумерках брожу жнивьем, / <…> без памяти, с одним каким-то звуком» (I: 386). «Звук» одухотворяется и концептуализируется: «от <…> любви / звука к смыслу» (II: 329); «Сиротство / звука, Томас, есть речь» (II: 330), «устремляясь ввысь, / звук скидывает балласт» (II: 451). Со «звуком» имеется полная самоидентификация в стихотворении 1978 года: «Я был скорее звуком» (II: 450). Не случайно, что именно эта строчка наиболее фонетически организованна: «Позволял своим связкам все звуки…» Другие аллитерации менее заметны: «клетку» — «кликуху», «Бросил страну, что меня вскормила», «вороненый зрачок», «перешел на шепот».

Помещение тропов, замещающих поэта и поэзию, в середину стихотворения рядом с личными местоимениями «я», «меня», «мне» придает центру текста ту же семантическую упругость и многозначность, которой наделены правая и левая его части. Метонимии «рта» и «зрачка» фигурируют впервые в стихотворении 1964 года «К Северному краю», написанном вскоре по приезде в ссылку на Север: «Северный край, укрой. <…> / И оставь лишь зрачок <…> / Спрячь и зажми мне рот!» (I: 327). «Зрачок» рифмуется с «волчок» в другом стихотворении 1964 года (I: 336), с той же семантикой, что и метафора «зрачок конвоя». «Зрачок», как и «рот», входит в основной словарь поэзии Бродского: «и, зрачок о Фонтанку слепя, / я дроблю себя на сто» (И: 257) [227] .

227

Обнаруженная нами высокая частотность сна (1:71, 78, 98, 179, 365, 401, 417, 419, 427, 428, 441, 445; И: 7, 62, 65, 77, 97, 102–104, 121, 123–125, 138, 161, 204, 238, 246, 298, 301, 307, 309–310, 320, 326, 330, 359, 385, 420, 432, 426, 447, 454; 111:10, 12, 15) подтверждается данными Т. Патеры: всего глагол «спать» встречается 147 раз, 2 раза «спалось» и «спится» и 158 раз «сон» и 2 раза «сонливый». Тема сна заслуживает отдельного исследования и в свете высказываний самого поэта: «Пищей всех / снов служит прошлое» (из неопубликованного).

Поделиться с друзьями: