Как слеза в океане
Шрифт:
— Что это было? — спросила она.
Штеттен поспешил ответить:
— Речь на смерть одного человека по имени Грундер. «Смерть — не аргумент ни за, ни против» — так сказал однажды этот умный вождь социалистов в самый разгар борьбы не на жизнь, а на смерть. С тех пор прошло всего четыре года!
— Странно, — задумчиво проговорила Габи. — У меня создалось впечатление, что Дойно говорил о ком-то похожем на него, как две капли воды.
— Сочинитель некрологов на портрете, который пишет с умершего, живописует себя, каким он себя видит или хочет видеть. Humanum est [107] .
107
Это свойственно человеку (лат.).
— Странно, — недоверчиво повторила Габи; от нее что-то опять скрывают, не подпускают к какой-то новой тайне. — Дойно ведь уже спал, неужто это было так неотложно, что вы из-за этого заставили его спуститься сюда?
Штеттен принес ей рюмку и предложил выпить. Она молча отказалась. Он с улыбкой заглянул ей в глаза и сказал:
— Насколько я помню, Нику, богиню победы, никогда не изображали разгневанной.
— Я не Ника, и я ничуть не разгневана, — вспылила она, — но по-моему, все это слишком глупо. Вечно у вас от меня какие-то тайны, вы как мальчишки!
Ночь близилась к концу, и у Дойно была возможность успокоить ее еще до наступления дня.
Спустя несколько дней начались события, полностью захватившие их всех. Даже Штеттен часами сидел у приемника. Гитлер теперь претендовал на Судетскую область. Это, как он объявил, его самое последнее притязание к Европе. Союзнический договор обязывал Францию вступиться за Чехословакию, над которой нависла опасность, за ее независимость и территориальную целостность. Решение зависело от Франции. Признает она притязания Гитлера, и последняя преграда в Центральной и Восточной Европе окажется под угрозой, она рухнет, если Франция согласится и оставит союзника в беде. А тогда Франция перестанет быть великой державой.
— Население Судет — немцы, вы же это знаете лучше меня, — сказал чиновник министерства иностранных дел в ранге советника посольства Штеттену, который приехал в город, гонимый безмерной тревогой. — Гитлер хочет защитить их от чехов, что ж, в этом его нельзя упрекнуть. И кроме того, это вполне отвечает его идеологии, он не желает править чехами, тут можно ему поверить.
— Речь не о Судетах, а о Франции, о том, что Гитлер получит чудовищно сильные исходные позиции в предстоящей войне, если захватит Чехословакию. Вы это-то хоть понимаете?
— И да и нет, — отвечал чиновник, поудобнее усаживаясь на стуле. Он пригладил волосы обеими руками, потом опять поправил папки на столе и лишь после этого снова взглянул в глаза посетителю.
Штеттен резко возразил:
— И да и нет, такая позиция допустима — да и то временно — разве что для молодого ученого и для старого философа, к которому перед самой смертью возвращается его юность в призрачной форме давно забытых сомнений. Но для политика…
— Я не политик, а чиновник, — перебил его советник посла. — Жители Судетской области хотят быть немецкими гражданами. И по-вашему, Франция должна вступить в войну, чтобы этому воспрепятствовать? Война за дело, которое никак не назовешь правым? Вы говорите, что речь не о том. Ладно. В таком случае превентивная война против Гитлера только потому, что он Гитлер? Народ, любящий мир так же безусловно, как французы в тысяча девятьсот тридцать восьмом году, не может начать превентивную войну. А если начнет, то проиграет. У нас есть все основания заплатить за мир дорогой ценой.
Он встал и медленно подошел к окну. Штеттен последовал за ним. Внизу слева их взорам открывалась площадь Инвалидов, а справа мост Александра III. По набережной мчались вереницы автомобилей. Предвечернее солнце золотило воды Сены.
— По-моему, вы, дорогой профессор, упустили из виду один немаловажный вопрос. Готовы ли мы к войне? Есть ли у нас те политические средства, которых вы от нас ждете? «Масло или пушки» — мы выбрали масло. И тем самым наше решение в нынешнем кризисе вполне определенно. Вы хотите, я полагаю, эмигрировать в Канаду? Если я как-то смогу быть вам полезен…
Через неделю уже казалось, что война неизбежна. Начался призыв военнообязанных, принимались чрезвычайные меры. Уличное освещение было так замаскировано, что город лежал во тьме, словно вот-вот начнется воздушный налет. Все эти меры порождали парализующий страх перед войной: можно было подумать, что страна уже проиграла войну и без борьбы сдалась на милость ужасного победителя. Иллюстрированные вечерние газеты каждый день печатали множество специальных выпусков. Жирные буквы заголовков пробуждали надежды и через какой-нибудь час вновь уничтожали их.
Страна не спрашивала: «Что мы будем делать?», она спрашивала: «Что будет делать Гитлер? Что будет?»
Так проигрывают битву, войну, мир. Народ не испытывал гордости, когда потом ничего не случилось. В сердца вернулось убогое счастье бедняков: ощутить себя богатым, найдя то, что считал уже безвозвратно утерянным. Лжецы и дураки громко ликовали, словно одержали в Мюнхене победу, но большинство чувствовало, что это было поражение, хотя и бескровное. Но им хотелось верить, что оно не имеет значения. Памятники погибшим в мировой войне обильно украшали осенними цветами, к венкам прикрепляли ленты: «Вы пали за мир, мы живем для него».
Этой ранней осенью еще сильнее, чем обычно, людей тянуло за город, в леса, на берега рек, в деревню, где собирали последний урожай.
Штеттен с Дойно вернулись в свой загородный дом. Есть ли смысл завершать книгу? Они сильно в этом сомневались, но все же решили, что бросить работу не имеют права.
По воскресеньям дом заполнялся гостями, которых они приглашали, и теми, кто в своем стремлении уехать из города оказывался поблизости.
Джура как правило приезжал с красивой, но слишком броско одетой женщиной, возраст которой определить было бы затруднительно. Она слишком громко говорила, слишком громко смеялась, слишком много пила, как будто хотела соблазнить всех мужчин. Потом, утомившись, она замолкала и сидела с таким печальным видом, словно ее решительная попытка вопреки всем ожиданиям кончилась полным крахом. О ней вскоре забывали, как будто ее и не было, покуда Джура не вспоминал о ней, точно пастух, который берет на руки овечку, что, заблудившись, свалилась в расщелину.
Йозмар и его жена Теа привезли с собой Йохена фон Ильминга. Он облысел, слегка оплыл, и только монокль в левом глазу напоминал о недавнем прошлом: о великих бардах немецкого «Прорыва». И сейчас, загоревшись страстью, разгорячась, «стальной соловей» еще начинал щелкать. Потом ему являлись и «великие слова»:
— Немецкий солдат во мне — поэт, немецкий бюргер во мне — поганый обыватель. Чтобы сохранить верность немецкому солдату, я покинул Германию Гитлера.
О нем говорили, что он из Парижа руководит оппозиционным движением немецких офицеров или по меньшей мере оказывает на него влияние, что он поддерживает связи с некими генералами, которые в дальнейшем — в случае войны, к примеру, — могут иметь немалое значение. Казалось вполне вероятным, что он сотрудничает с французскими офицерами. Его статьи, сенсационно поданные, печатались в журналах, контролируемые коммунистической партией, его подпись вместе с подписями других писателей-эмигрантов появлялась под многочисленными воззваниями немецкого Народного фронта и различных комитетов.
Ильминга по-прежнему осаждали со всех сторон. Он нашел доступ в круг французских интеллектуалов, свободно группировавшихся вокруг нескольких писателей, издательства и журнала. Они говорили о нем с подлинным уважением, в своих статьях цитировали его и его книги. Правда, почти никто из них на самом деле его книг не читал. Да и неудивительно, они уже много лет не читали ничего, кроме собственных книг или книг своих признанных соперников; зато они внимательно читали критические статьи. И хотя им было известно, что большинство критиков тоже не читали, но нескольких ссылок на содержание книги им было вполне довольно, чтобы составить суждение о ней и облечь в собственные слова. И чем чаще они высказывались о нечитанной книге, тем основательнее казалось им собственное мнение. Они позволяли себе через сравнительно короткое время и вовсе забыть, что никогда этой книги не читали; они были жертвами собственной болтливости.