Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Как слеза в океане
Шрифт:

Вечером Дойно не было на поверке, и появился он только назавтра, поздним утром. Ему дали пятнадцать суток ареста, капрал, как было заранее условлено, отвел его в пожарную будку.

— Такое недоразумение, как интеллигентов, Господь мог создать только в страшном гневе, — приветствовал его Миша. — Ты дал себя посадить, чтобы составить мне компанию. Теперь на свободе нет никого, кто мог бы обо мне позаботиться. Мне опять нужна свежая солома, шоколад, табак, папиросная бумага, а вместо всего этого я получаю тебя.

Дойно расстегнул брюки, живо размотал повязку на животе и на пол посыпались шоколад, табак, зажигалка, папиросная бумага.

— Хорошо, — несколько дружелюбнее проговорил Литвак, — но где же солома?

— Доставка соломы начнется после полуночи, — отвечал Дойно. Он лег на спальный мешок, укрылся шинелью. Из карманов он достал две окарины. Черную он оставил себе, коричневую протянул Литваку. — У меня есть руководство, как на ней играть, но здесь слишком темно. Мне надо бы научиться играть к концу войны.

— Да, к четырем часам вечера после войны. Джура мне рассказывал. Дай мне шоколадку, я ее сразу слопаю, а ты на меня не гляди, тебе же моя жадность не по вкусу. Когда усну, спрячь остальные получше, иначе я слопаю все сразу.

Поздно ночью Дойно проснулся. Литвак сидел, прислонясь к стене, и наигрывал тягучую мелодию, потом он заиграл танец, потом опять какую-то печальную песню. Заметив, что Дойно не спит, он бросил играть и снова улегся.

— Ты напоминаешь мне моего отца, Фабер, но это отнюдь не комплимент. Он — переплетчик в городке, где всего четыре тысячи жителей. Только самые бедные люди изредка отдают что-нибудь в переплет, старый молитвенник или «Пятикнижие» Моисея, поскольку у них нет денег купить себе эту необходимую литературу. Как видишь, он избрал надежную профессию. Сказать по правде, у него есть еще два источника доходов — он флейтист в окрестре, играет на свадьбах и в разных других случаях, когда требуется музыка. Но и на это он не смог бы поднять пятерых детей. Самым главным его занятием всегда было писание писем. За это не так уж хорошо платят, люди, которые просят писать за них письма, обычно не имеют денег, приходится писать им письма в кредит. Но все-таки Америка посылает доллары, два, три доллара, иногда пять, бывает даже и десять. Сумма зависит от множества разных обстоятельств. Мой отец всегда полагал, что его искусство оказывает значительное влияние на сердца американских жертвователей. Короче говоря, он пишет письма за матерей, тетушек, дедушек и бабушек этих американцев, которые, естественно, все родом из нашего городка. Если после трех писем нет ни письма, ни денег, это может означать, что адресат либо умер, либо нищ как церковная крыса. Но может быть, он просто бессердечный человек, а это всегда глубоко обижает писца. Не только потому, что он в таком случае ничего не получает за свои старания, не только потому, что ему точно известно, как позарез нужны деньги его работодателю — куда хуже сомнения в своем искусстве, которые рождает всякая промашка. Поэтому следующее, четвертое, письмо он пишет уже по собственной инициативе, на смеси идиш и иврита, очень умно дозированной. На идиш он просит денег, на иврите доказывает, что благодеяние приносит больше пользы дающему, нежели получающему, на идиш он расписывает нищету просителя, на языке Священного писания он грозит и проклинает жестокосердие. У него есть в запасе на диво подходящие ко всему цитаты, но не приходится сомневаться, что ни один из читателей писем их не понял. Он единственный, кто действительно читает эти письма и понимает все их нюансы. Мать говорила ему: «Если ты сейчас же не раздобудешь пятьдесят копеек, у нас в субботу не будет даже белой булки!», а он отвечал: «Такое несчастье, у вдовы Песи с хромой дочкой и чахоточным сыном и вправду есть племянник в Америке, я уже написал ему три письма, он таки прислал фото, но ни единого доллара. Я уже не знаю, что мне делать, — Песя — Боже сохрани! — вместе с детьми будет помирать с голоду, аптекарь не желает больше давать в долг лекарства, я ломаю себе голову над четвертым письмом, а тут приходит моя жена и не дает мне жить из-за каких-то пятидесяти копеек!..» Зато любовные письма приносили верный доход. Влюбленные платят сразу. Но редко кто заказывает письмо «под большое декольте», это значит — с описаниями природы, с луной и звездами, с цитатами из Песни Песней, из Пушкина и Шиллера и с цветными рисунками на полях. Такое произведение искусства стоило семьдесят пять копеек. Отец согласился бы и подешевле взять, а иногда даже и даром написать, но мать была начеку, она такого не позволяла. Умная женщина! Я не знаю, живы ли они, я не видел их вот уже скоро двадцать лет. Наверняка у отца лежит наготове пресловутое четвертое письмо, но только он не знает, куда его посылать. Он почти все продал, чтобы старшего сына отправить в Петербургскую консерваторию, потом грянула революция, и вскоре этот сын исчез. Золотой ребенок — и исчез, пропал! Янкелю, переплетчику, не повезло с сыном Мишей, музыкантом, который с двадцатого года не пишет, ни единого злотого не прислал, ничего, исчез, как его и не было. Даже флейты от него не осталось.

— Хочешь, я могу за тебя написать, а ты диктуй, как Лео.

— Спасибо. Однажды сгинувший дважды подумает, прежде чем объявиться снова. И потом, какое мне дело до Янкеля-переплетчика? Дай мне две дольки шоколада, а завтра уж не давай ни одной.

Миша мог рассказывать только ночью, отвернувшись от своего товарища, только вот так, в форме монолога. Дойно привык уже спать днем, чтобы ночью слушать. Он очень редко перебивал Мишу каким-нибудь вопросом. Тот, впрочем, почти никогда не отвечал, он следил лишь за ходом своих мыслей. О себе самом он говорил только в связи с другими, во всех эпизодах он был второстепенной фигурой. Даже в истории с покушением. Это случилось на украинском фронте, он был комиссаром дивизии, и одновременно ему приходилось замещать командира, его офицеры все были из царской армии — и даже тут неясны были его позиция и его действия. Ручная граната упала к его ногам, но не взорвалась, он поднял ее и швырнул обратно, в окно крестьянской избы, где находились офицеры. После взрыва он приказал нескольким надежным красноармейцам оцепить дом и сам вошел туда. Одному из офицеров разорвало грудь, труп с широко раскинутыми ногами лежал возле стола, другому поранило ухо и подбородок. Молодой комиссар подошел к столу и склонился над картой Генерального штаба. Только когда он уже был уверен, что голос его не сорвется, он сказал:

— Выступим на рассвете и займем город вместе с шахтами. У нас мало боеприпасов, но на шахтах их более чем достаточно. Если мы проиграем бой, то каждый из вас в отдельности позавидует этому офицеру — его легкой и приятной смерти.

Они выиграли бой еще до наступления жаркого дня.

Все, что рассказывал Литвак, всегда сводилось к следующему: между людьми нет настоящих связей. Можно знать поступки человека, но никогда нельзя знать мотивы. Но даже если знаешь мотивы, то лишь малую их часть, ибо мотивы, поступки и результаты чрезвычайно редко между собой согласуются — так, случайность, курьезная, но не доказательная. Литвак изображал людей только в действии, в атаке, в подготовке к побегу или в побеге. Один-единственный раз упомянул он о своем разрыве с партией, о бегстве из России, о своем крахе. Он рассказал о заседании, на котором решалась судьба человека, многие годы бывшего его ближайшим другом. Литвак должен был бы за него вступиться, но он выступил против него, окончательно добил его, чтобы спасти себя. Это было 23 июня 1935 года. В тот день он оставил свою машину с шофером в Москве, машине требовался кое-какой ремонт, и поехал домой на поезде. Иными словами, он приехал позже обычного. Сын ждал его на пригорке у поворота шоссе. Увидев отца, Евгений, ликуя, бросился вниз, к нему. Из-за поворота на бешеной скорости вырвался грузовик, затормозил, но было поздно. Евгению как раз за неделю до того исполнилось четыре года…

С его смертью все кончилось. Еще месяц Литвак как-то жил, но это была уже не жизнь, а только театр теней: самоубийство друга в тюрьме, и лекции, которые он читал в военной академии, и статья против друга, которую он опубликовал. Театром теней была и командировка за границу вплоть до того момента, когда на обратном пути он сошел на польском полустанке. Была глубокая ночь, поезд обычно никогда там не останавливался, но в ту ночь путь был закрыт. Сергей пережил Евгения на семь недель — больше чем достаточно.

Мишино пристрастие к сладостям, казалось, не знало удержу. Через несколько дней он уничтожил весь шоколад и леденцы. Бернар часто стоял в карауле, он мог бы купить сладости для арестантов, но ни у кого из троих не было денег. Лео одолжил Фаберу десять франков, но второй раз одолжить отказался. Он напрасно ждал хоть небольшого перевода от жены. Дойно не мог больше писать за него, в лачуге было слишком темно. Теперь за Лео писал Бернар, но его письма не оказывали никакого воздействия.

— Я продал свою авторучку, как только прибыл сюда. За твою можно еще больше получить. Пусть Бернар ее тоже продаст, а то нам скоро нечего будет курить. Ты же все равно больше не пишешь. Или попроси свою знакомую прислать тебе денег и посылочку заодно. Я тебя не просил обо мне заботиться, ты сам навязался, так изволь исполнять хотя бы свой долг.

Дойно рассмеялся, а он буркнул:

— Терпеть не могу твой смех! Прекрати сейчас же!

— А я терпеть не могу, когда ты так говоришь и еще кулаки сжимаешь, если ты сию же минуту их не разожмешь, я запущу тебе в голову ковшом.

— Ну вот, наконец-то, выходит, ты такая же скотина, как и я, а скотине авторучка без надобности. Продай ее!

На одиннадцатый день ареста Дойно вызвали к капитану, который в вежливых выражениях предостерег его от опасной и одновременно недостойной дружбы с Литваком. Затем в комнату вошел доктор Менье. Офицер оставил их вдвоем, пообещав, что вскоре их отведут обедать.

— А вы не так плохо выглядите, как я боялся, — сказал доктор. — Скоро вы сможете отдохнуть в Париже. Завтра вы уедете отсюда вместе со мной, бумаги уже оформляют. В начале следующей недели вы приступите к новым обязанностям. Ваши пехотные добродетели всегда будут более чем скромными, но в области пропаганды вы сможете сослужить хорошую службу и этой стране, и правому делу.

— Я буду неблагодарным и разочарую вас — я предпочитаю оставаться здесь средним пехотинцем без всякой ответственности. Вы должны знать, доктор, как безрезультатна французская пропаганда, даже если во главе ее стоит превосходный писатель. Иначе и быть не может, ведь от нее ждут, что она заменит собою действия, вместо того чтобы обосновывать и сопровождать их. Условия, в которых я живу здесь, унизительны и бессмысленно жестоки, и все же я предпочту их фальшивому некрологическому энтузиазму.

— Не знаю, — задумчиво произнес Менье. — Все еще может измениться, сейчас рано судить. И кроме всего прочего, ваше положение здесь невыносимо. Окажись Штеттен на моем месте, то при виде вас — в грязной уродливой форме, худого как щепка, небритого, несчастного, а по вам сразу можно заметить, что вы несчастны, — он бы землю с небом свел, чтобы вы с ним уехали. Но я, что я могу для вас сделать?

— Мне нужен килограмм шоколада и килограмм кислых леденцов для моего товарища, с которым я сижу под арестом.

— Вас можно освободить от военной службы по состоянию здоровья. Поживете у меня, начнете писать. Я буду каждый месяц выплачивать вам аванс, как будто я ваш издатель, и вы сможете посылать своему странному и, как меня тут уверяли, весьма подозрительному другу столько шоколада, что он его и съесть не сможет. Не отвечайте сразу, подумайте над этим предложением! Мы сейчас поедем в Лион. Вы поживете двое суток нормальной жизнью и уж тогда решите.

Спустя два дня доктор привез его назад, в деревню.

Поделиться с друзьями: