Календаристы
Шрифт:
Я постоянно пробую спать по-другому, меняю позы, одежду. Вчера передвинул кровать к окну, позавчера – от окна. Завтра, наверное, поставлю ее на кухню или подопру ею дверь, еще не решил. Вариантов много. Но меня беспокоит, что на перестановку нужны силы, а их у меня и так уже не осталось. Я толкаю кровать и чувствую, как горят глаза, иссыхают мышцы, голова словно в похмелье. Определив кровать на новое место, я валюсь тут же на нее, но все равно не могу заснуть глубоко и без снов: отвык.
Сегодня сломался обогреватель. Нужно выйти, чтобы купить новый. Чтобы не замерзнуть. Заодно зайду в магазин, прерву голодовку. Сдамся.
В магазин я так и не пошел, прикинул, что сил мне хватит только дойти туда, но не вернуться назад. Даже если бы взял такси в оба конца, то не донес бы обогреватель от подъезда до квартиры. Мой вечно улыбчивый, навечно глупый сосед наверняка помог бы, но я не хотел показываться ему на глаза, не хотел его сочувствия. В темном, размытом сне я видел, как несу домой с обогревателем лето. Я прижимаю коробку к груди, и сердце начинает биться ровнее, румянее. Я чувствую себя деревом, впитывающим весну. Но когда я приношу обогреватель домой, достаю его из коробки и включаю, из него начинает валить февраль, грязными, белыми, грязно-белыми, белыми, грязными, бело-грязными комками. Они похожи на снег, но это не снег. Они заполняют квартирку. Я беру их голыми руками и бросаю в окно, но на самом деле я ничего не могу поделать. Мои руки исчезают, мое сердце останавливается.
Сегодняшний день был похож на вчерашний, а вчера было как завтра. Для меня это привычно: почти всегда вчера неотличимо от завтра – четыре угла, холодно, тишина. Иногда я тренирую причудливую фантазию, будто бы нет вчера и не будет завтра. Есть только сегодня, очень длинное сегодня, мнимо разбитое на дни эффектом дежавю. Любой фантазии, чтобы стать реальностью, нужно доказательство, и оно у меня есть, очень простое. Я вижу одно и то же, чувствую одно и то же, думаю одно и то же каждый день – значит, и день один. Чтобы это доказательство работало, нужна железная дисциплина. Я не должен соприкасаться ни с чем, что как-то связано с переменой дней. Не должен читать газет, выходить в интернет, смотреть телевизор. Даже выглядывать в окно я не могу, потому что могу увидеть там соседей. По будням они увозят детей в школу в половине восьмого, а по выходным не выходят из дома раньше десяти. С понедельника по пятницу дети (смирный и постоянно растрепанный мальчик и девочка-сорванец с очень прямой спиной) одеты в школьную форму, хотя сейчас лето. Странно, но ее серый цвет равно подчеркивает и кротость мальчика, и задиристость девчонки. А по выходным оба одеты во что-то яркое, на фоне которого кажутся невыразительными и уставшими. Соотнося их одежду с часами, я узнаю, что время не стоит на месте в мире обычных людей.
Я так замерз сегодня, что никуда не пошел. Проснулся с утра, и день был обычно-холодным. В такое утро не знаешь наверняка, будет холоднее обычного или хотя бы чуточку теплее. Я лежал свернувшись, обняв колени под двумя одеялами, и мечтал о том, что, когда обычно-холодный день развернется и достигнет середины, я скину верхнее одеяло (оно у меня тяжелое) и в груди перестанет быть тесно от давления и нехватки воздуха. Я лежал, и мечтал, и почти убедил себя, что будет не так холодно, как бывает обычно. Фантазия была наглая и крепла: я начинал думать, что будет даже теплее, чем всегда. Ногами, путаясь, я сдвинул часть верхнего одеяла, чтобы проверить обоснованность своих мечтаний. Ничего не понял, но посчитал это все же хорошим знаком, и моя фантазия совсем рассвирепела – я уже был почти уверен, что мне предстоит не номерной февральский день, а самый, самый-самый последний день зимы и цифра рядом с ним, какой бы великой она ни была, уже не будет иметь никакого значения. Я даже переключился на следующую фантазию: мне предстояло решить, что делать с одеялом. Сжечь, отнести, нарочито брезгливо держа на вытянутых руках, на помойку или простить и отправить в ссылку на антресоль в шкафу. Оно защищало меня от холода, но было при этом и одним из символов февраля. Хотелось поквитаться за страдания, причиненные холодом, но хотелось, конечно, и потешить свое незначительное благородство и простить все, пусть даже и бездушной вещи. Убедиться, что умение прощать я себе еще не отморозил. Я мечтал, почти не обращая внимания на ход времени. День меж тем добрался до середины, солнце и небо были почти белыми от жара, а теплее не становилось. Верхнее одеяло снова занимало свои позиции на мне. Я обманулся, обычно-холодный день превращался в день холоднее обычного, поэтому я никуда не пошел. Только вылез из постели, чтобы выкрутить обогреватели почти на максимум (я метался между ними с ловкостью и отточенностью движений циркового артиста), и снова залез под одеяла с головой. Увы, пока меня не было в моем укрытии (но ведь всего какие-то мгновения!), туда проник холод и теперь лез обниматься, как надоедливый приятель, которого никто не рад видеть.
Сегодня вообще ничего не происходило. Если бы день можно было выразить одним словом, то слово это было бы «ничего», причем такое огромное, что неизбежно проваливаешься в ватный сон, пока его читаешь. Я опишу это слово. Слово «ничего» начинается привычно с буквы Н, исполинской, заоблачной, от которой веет увядшими розами и солью. Чтобы прочитать одну только эту букву, уместить ее в себе, требуется очень много времени. Заканчивается слово «ничего», как обычно, буквой О. Но увидеть ее никак нельзя. Во-первых, она находится очень далеко он буквы Н, на расстоянии многих часов, вязких, как столетия, а во-вторых, буква О находится в плену морозного тумана, который оплетает ее кольцо, как жадная бесплотная змея. Вот такой был сегодня день.
Пока я ходил в магазин, был в магазине, возвращался из магазина, уже не полуголодный, а почти мертвый от голода (только излишняя воспитанность, а на самом-то деле просто заложенная родителями боязнь опозориться на публике (в одиночестве позориться можно, но при чужих людях – никогда) не позволила мне начать есть еще не оплаченные продукты прямо у полок в магазине), странное чувство нерешительно бродило по мне, будто потерявшееся в лесу.
Начал его осознавать я его, только когда вышел из магазина и стал есть прямо на крыльце, неуклюже закрываясь от испуганных взглядов редких покупателей. О, я знаю, как я выглядел в их глазах! Человек, не по погоде одетый в несколько слоев одежды, бледный, с признаками истощения, набрасывающийся на булочку, спешно-спешно сующий ее в рот, плохо жующий, сгорбленный от стыда. Но мне было все равно. Нет, мне не было все равно. Мне никогда не было все равно. Меня всегда обижали такие взгляды, такое непонимание и нежелание понимать. Но есть хотелось больше, голод победил обиду. Это было тоже по-своему обидно, но очень по-человечески. Это утешало. Пусть прохожие и видели во мне сумасшедшего, животное, существо, отделенное от человечества, я-то знал и чувствовал, что у меня и у них есть что-то общее, еще есть. Я тоже хочу есть, и я тоже могу стыдиться.
Я ел всю дорогу до дома, и еда подкрепляла не только мое тело, но и заблудившееся чувство. Но когда я дошел до дома, меня уже тошнило оттого, что я ел через силу, и тошнота отупила меня на время; я упустил чувство, так и не осознав его до конца.
А сегодня, с самого утра, с самого раннего, но уже искристо-солнечного утра, понял – понял, что это было за чувство. Это было чувство незавершенности, противоположность чувству обреченности. Я знаю: это все из-за поездки. Ну да, ничего толкового из нее не получилось, февраль все тут же – в воздухе, в пальцах, в голове. Но я так многого от нее хотел и так мало получил, что эта неосуществленность идей, мыслей, планов расковыряла во мне жаркую ранку, к которой теперь не мог подступиться февраль. Как к любой ранке, к ней больно прикасаться и вспоминать вместо того, как что-то случилось, то, чего не случилось, но, по крайней мере, у меня теперь есть воспоминания! Чувство как в детстве, когда ты упал с велосипеда, не сумев объехать препятствие, и рассадил коленку, но перед самым падением (в полете посмотрев на препятствие под другим углом) понял, что надо было делать по-другому, и рана теперь – под бинтами и йодом – напоминает: на выходных – еще одна попытка. В честь такого открытия я хотел выпить шампанского под цвет утра, но не нашел его, у соседа, несмотря на проснувшийся во мне инстинкт покорителя мира, спрашивать смутился и просто заварил себе чаю покрепче (два пакетика), чтобы прочистить мысли.
За завтраком снова повторил эксперимент и выпил двухпакетиковый чай; мысли стали в ряд. Сегодня, я решил, будет день важного решения, и чтобы не откладывать его – я решил. Заведу себе собаку, чтобы не свихнуться совсем. Эффект стройных от чая мыслей будет держаться недолго, а вот собака – это дисциплина и ответственность, а дисциплина и ответственность требуют постоянной концентрации. Порода значения не имеет. Мне нужна такая же застрявшая, как и я, псина, возьму из приюта ту, которая там обитает дольше всех, самую, так сказать, застрявшую. Я ведь тоже «застрявший», у нас будет много общего!
Удивительно, как мало на самом деле одному человеку нужно места для жизни. Моя квартирка до сих пор стоит полупустая. Шкафы не заполнены вещами, на кухне всего пара тарелок, но больше всего мое одиночество выдают полки для всякой милой мелочи, статуэток, стекляшек, фотографий в рамках, которые висят голые, напоминают забытые декорации. Моя квартирка пуста, как и моя жизнь. Это, конечно, во мне говорит жалость к себе, я очень люблю себя жалеть. Просто больше некому. Есть родители, но парадоксальным образом их жалость мне не нужна. Согласен, ситуация запутанная, даже дурацкая. Вот я упрекаю неведомо кого за то, что мне недодали жалости, а вот – отказываюсь не просто от жалости, а от сочувствия, чувства куда более нежного и точного, совсем родных людей. Если бы я знал, как победить эту двойственность, я бы, наверное, смог бы победить и февраль, но пока я так и не нашел к ней подхода. Как увлеченный математик, я пытаюсь, пробуя одни теории за другими, но выходит пока так себе.
Так вот: моя квартирка до сих пор стоит полупустая. Ей не хватает уюта, самой незамысловатой обжитости, признаков человеческой жизни. Пустота меня пугает, я борюсь со страхом. Разбрасываю брюки и носки, не мою тарелки сразу после еды и оставляю их в раковине, перекладываю предметы с привычных, давно отведенных им мест, на новые. Рушу симметрию (я считаю, что симметрия, как проявление порядка, есть часть чистоты), нерешительно, сдерживая порыв, сею мелкий безобидный хаос. А потом снова расставляю все как было, потому что вымученный беспорядок не делает мою квартирку более живой и более моей, он делает ее еще теснее: стены ближе, потолок ниже, двери строже. Поэтому я боюсь беспорядка даже больше пустоты, но, когда возвращается пустота, я снова боюсь ее.
Это трудно описать, но иногда мне кажется, что прозрачная, холодная пустота моей квартирки имеет плотность, и через ее незримое тело я прокладываю тоннели, по которым перехожу из кухни в комнату, из комнаты в ванную. Границы этих ходов невидимы, не ощутимы, но я могу их распознать, хотя и не смогу показать их кому-то еще. Тоннели меняют свою конфигурацию, и я не знаю зачем: когда у меня хорошее настроение (или, учитывая обстоятельства, не такое плохое, как обычно), я считаю, что для того, чтобы разнообразить мои однообразные перемещения по квартирке; когда у меня плохое настроение, я уверен, что это проделки февраля, который хочет меня еще больше запутать, мою жизнь – сделать немного чужой.