Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Калуга первая (Книга-спектр)
Шрифт:

– М-да, - буркнул Бенедиктыч, раздражаясь, что дым так и не дает заглянуть в глаза.

– Есть такие, - продолжал Веефомит, - у кого это стремление так сильно изначально, что они не могут его утратить, несмотря на любые требования и тяготы действительности. Я согласен, что достигнуть над-плоти может мужчина, вобрав в себя женщину, которая поддерживает его в этом стремлении.

– Э-ва, - сказал Бенедиктыч, но дым так и не рассеялся.

– Если такая женщина не находит мужчину со стремлением, она может искать его всю свою жизнь и в идеале у неё должны быть терпение и интеллект, иначе она просто не поймет - кем и ради чего обладает, если и встретит того, кто может даровать достижение над-плоти. И чем больше она ошибалась, тем слабее в ней стремление.

– Не уверен, - сказал Бенедиктыч, но Веефомит и не подумал остановиться.

– Лучше, если навсегда кто-то один. Все равно первый выбор бывает наиболее интуитивным, а интуиция в этом случае порождена основным назначением...

– Но мода и нравы?
– перебил Кузьма Бенедиктович; услышав, как Веефомит торопливо затягивается, он понял, что в трубке больше пепла, чем табака.

– Я не мог её так быстро приблизить к цели, как ты. Может быть, и вообще никогда бы не смог, - дым рассеивался, и Веефомит заспешил, - а без неё я и сам не могу. И получилось, что все мы трое остались одни. Но скажи, почему ты отказался? Она бы тебе помогла, она тебя искала...

– Все это чистый идеализм!
– не удержался Бенедиктыч.
– Ты же философ, а позволяешь!..

Дым рассеялся, и Бенедиктыч словно отошел ото сна. У него появилось подозрение, что смерть Веефомита ему приснилась, остался лишь горячечный восторг, подобный радости пробуждения в момент собственной приснившейся смерти.

"Не сон ли и вся эта наша жизнь?" - спросил он себя и увидел виноватые глаза Веефомита, из которых даже время не сумело изгнать боль по москвичке.

– Ты хотя бы сегодня помолчал о ней, - попросил Бенедиктыч и укорил, меланхольный ты парнишка. Ум у тебя какой-то испуганный, что ли...

Помолчал и взялся набивать трубку. Веефомит отметил, что Бенедиктыч волнуется: спешит закурить и затягивается жадно. Уже тысячу лет они оба не испытывали такого вот напряжения. И в четвертый раз Веефомит пытался отразить этот диалог на воображаемой бумаге. Рвал и жалел отвергнутое. Не желал, чтобы Кузьма получился созерцательным и конечным. Все, что он говорил, действовало неотрывно от его облика, от его голоса, мимики и мгновенно омертвевало, застывая на бумаге. Выходило умно, ясно - и только. И Веефомит бился над своей сверхзадачей, проклиная тысячи мелких эмоций, хаос паразитических слов, разрушающих тончайшую мысль диалога.

"Зачем это желание отразить точно и ярко, перенести биение сердца на материю? Кому это нужно, если мне достаточно, что полнота понимания всегда со мной", - терзался Веефомит и спрашивал:

– Ты хочешь свести с ума слабосильных и позабыть толстокожих? Или же ты надеешься насладить любителей изящных смыслов?

– Бывает, - буркает Бенедиктыч, - когда ум гораздо глупее плоти.

Наверное это так, соглашался в себе Веефомит, проклятый ум сдерживает порывы, заставляет сомневаться абсолютно во всем, и такой вот умный и ироничный стоишь на месте, а мимо, куда-то устремившись, несется жизнь. А у тебя одни перечеркнутые возможности.

– Был такой человек, - Бенедиктыч глубоко затягивается, - заплутал он между злом и добром. Сделает хорошо, оно плохим оборачивается, и наоборот. И все ему хотелось увидеть всех добрыми...

Веефомит слышал, но не видел; сизые облака дыма росли на глазах, Бенедиктыча будто заштриховало, остались ноги в тапочках и рука на подлокотнике кресла.

– И потому тот человек, - слышал Веефомит, - старался восхитить людей чем-нибудь необычайным. Пытаясь объединить, он или же разрушал, или выдавал умопотрясающие идеи в страхе, что они превратятся в обыденное понимание...

Голос Бенедиктыча становился все глуше, и трудно было дышать, дым ел глаза и медленно уползал в окно.

"Какая разница что он скажет, если это не я, а он", - мучился в кресле Веефомит.

Время шло, а Бенедиктыч все говорил, и нельзя было понять, смеется он или серьезничает. Это продолжалось так долго и нудно, что и странные слова: "Я гипнотизирую мир" проскочили незамеченными и не задержались в памяти Веефомита. Они давно изучили друг друга этим многолетним разговором, который водил их вдоль черты, за которой открывалась следующая часть романа, и кто-то должен был остаться, а кто-то уйти - туда, где радость и печаль вольются в иные формы; и каждому казалось, что один остается, а другой уходит - так было всегда, и они привыкли, что так было, а значит, и теперь будет, как прежде, не сознавая, что подобное понимание и задерживает обоих у этой желанной черты, за которую каждый должен переступить с собственным опытом.

И можно было бы тысячу раз возвращаться к этому разговору, и, наверное, они оба не двинулись бы с места, растрачиваясь в этом тончайшем противоборстве, если бы сегодня Кузьма Бенедиктович, истерзанный собственной речью, не сказал раздраженно и вымученно:

– Ты прав, конечно, я всегда знал, отчего она умерла.

И Веефомит заколебался, смешался с табачным дымом, сделался неуловимым, как туман, призрачным, как стекло, и растрескался, как тот осенний лед, когда её нога наступала на эту хрусткую лужицу...

А Бенедиктыч ещё долго сидел, устало смотрел на пустое кресло, думал и сосал погасшую трубку.

Фиолетовое.

Действительно, разум может оказаться помехой, ибо он пытается осознать бесконечность и порой постигает несовершенство человеческой природы. И, естественно, ужасается. Как ему не плакать, если он беспомощен и у него нет орудий, которые могли бы изменить по его воображению собственную плоть.

Действительность меня теперь не смущала. Конечно, я все ещё грешил желанием видеть её в лучшем варианте. Но я уже понимал, что это желание всего лишь мой эгоизм и выражение инстинкта стадности. Не смог бы я успокоиться, если бы все оделись в красочные одежды, прикрыв свои крысиные тельца. Я был теперь очарован созерцанием иерархии познания. И все людское, стихийное и взрывоопасное, со всеми этими душераздирающими попытками совладать с собственным разумом, корчами и потрясениями, желанием добра и предательствами своих же чистейших желаний - представало передо мною великой основой движения, гармоничной спаянностью элементарного и сверхсложного, откуда прорастает невидимая ниточка мысли. Наверное, я взращивал в себе идеал, включающий в себя миллиарды понятий, и чтобы достичь его, мне стоило познать сумасшествие крысы, дабы разобраться в своих ощущениях и взять в от них настоящее...

Вслед за состоянием очарования иерархией познания ко мне пришел восторг, и я вцепился в него, как в спасительную соломинку. А он пришел и сказал, что соломинки иногда разбухают до размеров бревна и их прибивает к берегу. Я не верил. Я и сам теперь брезговал пылкостью призывов и всяческими пафосами.

– Многое заложено в каждом, - посмеивался он, - но для одного дар служит кривлянию, а в другом дар способствует совершенству. Есть похоть, но есть и познание возможностей единства.

Он рассказывал мне о мудрости меры, о мечтах и анализе - спутниках меры.

– Кстати, - говорил он, - ты посчитал, что у разума нет инструментов или орудий, которые могли бы реализовать его желания. Есть мысль, а язык материализует её в слове: и всякий получает по силе мысли и точности слова. Не стоит только материализовывать желание кулаками, не правда ли?

Я понял его намек и заявил, что я бездарен, ну не бездарен, а не мое это.

– Да, да, - серьезно сказал он, - есть такое, когда люди хотят всего лишь доказать, что они умны и что-то из себя представляют, и это желание превалирует над ценностями, с помощью которых они добиваются своего. Но мое - не мое, а для тебя другого пути нет.

Поделиться с друзьями: