Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Да уж произошло... Худо, что поздно... — Афанасий Петрович двинул бровями, прилаживая удобней очки, нахмурился. — Наслушался его, как дегтя наглотался. Всех вымазал. Один чист, будто херувим. И вспомнился мне, понимаешь, некий субъектик... В двадцатых, наверное, было. В ЧК еще я работал. Завелся у нас такой же. Что ни день — на кого-нибудь материал подает. Тот принял стакан самогону, тот с мужиком яичницу ел, тот реквизированные сапоги не сдал, надел заместо сопревших ботинок... Глядишь, все ребята — наши, рабочие, хорошие. Но зеленые еще ребята, неопытные. А от змея ничто не ускользнуло: имел, видать, своих наушников. Всегда был в курсе. А закон у нас был строгий. Слышал, наверное, слова Дзержинского: «Чекист должен иметь горячее сердце, холодный ум и чистые руки»? Так вот... Чистенькими руками, отмытыми с мылом, он и хватал наших ребят. Нашим же законом нас же и побивал. Сколько хороших ребят под стенку подвел!.. И что же оказалось? Корнет гвардейский, пробравшийся в ЧК, чтобы мы сами себя душили!.. Вот и этот. Не хочу равнять, но когда за правильными речами прячется гнильцо, хочется поступить, как с тем! — Зрачки Афанасия Петровича сузились за стеклами очков, словно смотрели в разрез прицела. — Нет, не понравился он мне страшенно. А ведь послушаешь — тоже хлопочет о советской власти!..

Принесли заказ — пиво и сосиски с капустой.

Размышляя о рассказе Афанасия Петровича, Никритин ворошил вилкой тушеную перепревшую капусту, — ушел в себя, словно услышал оглушающий полет времени. Грохот кованых колес по булыжной мостовой и металлический свист реактивных самолетов. Синкопы бурь и паузы затиший. Время, годы... Ритм истории... Замирает сердце, как на качелях, когда несешься ввысь. Все длиннее размахи, все выше взлеты, — и брезжится что-то, словно заглянул за верхушки деревьев. И это повсюду, со всеми. Внезапно подскакивают вверх общественные интересы. О государственных делах заговаривают самые неожиданные люди, в самых неожиданных местах: монтер, задрав голову, глядящий на оборванные провода; женщина, ожидающая, пока продавец отвесит ей макароны; десятиклассник, бесцеремонно проталкивающийся в трамвае... Вот и сам, с неожиданным для себя интересом, начал вчитываться в разделы газет, которые прежде лишь слегка просматривал, переходя к международной информации. А теперь, привыкнув к шуму цехов, к запахам нагретого резцами металла, к сложности управленческих буден, искал в газетах в первую очередь «свое», производственное, — все с той же лихорадкой, как у влюбленного, которую впервые познал в цеху. Даже на даче Ильяса, набрасывая портрет Эстезии Петровны, жены Бурцева, прислушивался к разговору самого Бурцева с Муслимом Сагатовым. Тот вернулся из отпуска, с курорта, проехав через Москву, где заметней всего отозвались тезисы.

...Был знойный день. Сухой и звонкий. В арыке бренчала вода, как серебряная мелочь. Лоснилась листва, и снова — знакомо и густо — пахло цветущей джидой. Словно во дворе у Таты.

Зной, казалось, излучал оглушающую хинную тишину.

Дремотную, мирную.

И в самом средостении этой тишины сидела женщина, покачивая детскую коляску, прикрытую марлей.

Взглядывая на женщину и нанося на бумагу штрихи жирным угольным карандашом, Никритин вспоминал первую встречу с ней...

...В цех заглянула Рославлева. Никритин оторвался от работы — он заново, для себя, писал маслом портрет Надюши Долгушиной — и обернулся к Нике.

— Мне можно идти? — будто отряхиваясь от докучливой паутины, спросила Надюша несмело.

— Можно... — невидяще глянув на нее, сказал Никритин.

Надюша подхватила сумку с инструментами и пошла по пролету, легко неся свое легонькое тело и легко огибая станки и ящики. Вскоре она затерялась в серо-желтых сумерках цеха.

Никритин перевел глаза на Рославлеву. Лицо ее едва заметно напряглось.

— Ника!.. — выдохнул Никритин с забившимся сердцем, словно собираясь отпустить поручень вагона, несущегося над крутым откосом. — Ника! Я...

— Не надо! — будто закрывая ему рот, она выкинула руку перед собой. — Не говорите ни слова! Все — как было, понимаете? Все — как было... — Что-то разошлось в ее лице, оно потеплело, слегка зарделось. — Договорились — ни слова? А сейчас проводите меня в «бильдинг»: что-то неохота мне идти одной в это мужское царство.

Никритин медлил, убирая кисти. Дрожь несостоявшегося прыжка все еще мерцала где-то внутри. Чувствуя, что начинает краснеть, он захлопнул этюдник и, шагнув в пролет, пошел впереди Ники. Ну, что тут можно сделать, что? Утешаться тем, что она умная, все поняла? Слабое утешение...

В коридорах заводоуправления было прохладно. Гуляли привычные сквозняки. Из-за закрытых дверей отделов доносился невнятный шум голосов.

В приемной их встретила не Симочка. За столом сидела другая женщина, постарше. Необычайной яркости карие глаза вскинулись над столом, глянули вопросительно. Затем что-то тихо мелькнуло в этих ореховых глазах. Женщина неторопливо встала и очень по-домашнему, очень ласково поздоровалась с Никой, как с давней знакомой, близкой и неназойливой.

Никритин залюбовался женщиной. Была она подтянута, строга и жутковато-красива. Угадывалась в ней природная внутренняя упругость, неподатливость. «Наверно, это и есть жена директора... — подумал он. — И видать, из категории строптивых, как Тата...»

Никритин мотнул головой, откидывая назад волосы и стряхивая наваждение нахлынувших образов. Пристукнув об стол, он поднял стакан с пивом. Афанасий Петрович, тоже о чем-то задумавшийся, взялся за свой, пригубил опавшую пену, Глаза его, в красных прожилках, стали мальчишечьи-пронзительны. «Дядька, родная кровь!..»

Никритин глотал тяжелое пиво, и что-то теплое и ленивое растекалось по телу. Вспыхивали под кожей искорки зеленого хмеля и солнца. Мысли снова тянулись назад, к налитому светом и тишиной саду...

...Женщина в красном халатике, кажущаяся обнаженной, как красавицы Ренуара... Разговор с ней, завязавшийся легко, на профессиональном языке художников... И удивляться было нечему: дочь художника, сама рисовала...

— Дима! Дима! — кричала она, стоя под деревом. Босая, с запыленными ногами, в красном халатике. Никритин никогда не видел таких откровенно-счастливых коричневых глаз, как у нее.

Крутящийся диск солнца. Ползет волосатая гусеница по листу платана. За ней остается глянцевитый зеленый след. «Лист зеленый платана», — запел бы молдаванин. У них, кажется, все песни начинаются со слов «лист зеленый». А он, лист, в самом деле зеленый и прохладный. Единственная прохладная вещь в солнечном мареве. Стоит сорвать и приложить к щеке, чтобы убедиться в этом. Прохладный, как это тяжелящее пиво...

Никритин мотнул головой, выложил на стол деньги и поднялся. К черту! Экое наваждение: образ этой женщины начинал накладываться на образ Таты.

— Пойдемте, дядя!

Вышли в сумерки, словно лобзиком прорезанные газосвотными трубками вывесок. «Обувь». «Продовольственный»... Красное, зеленое... Улица от этого казалась темной.

— Ты приходи, не забывай... — тряс руку Афанасий Петрович. — Я тебе дядя или кто?..

— Приду. Обещаю вклад в вашу коллекцию... — сказал Никритин, вспомнив о газете, которую дала ему Ника.

Весенние сумерки длинны. Никритин уже добрался до дома, а ночь все не наступала. Он опустился на низкие ступеньки айвана и вытянул усталые ноги.

С коротким писком срывались из-под козырька земляной кровли летучие мыши. Беззвучно раскачиваясь, словно падающий лист, они сновали над деревьями. Всегда грустно смотреть на их призрачный полет. Но сегодня особенной печалью пронзил зеленый луч первой звезды, разрубленный перепончатым крылом. Печалью одиночества. Работа на заводе подошла к концу. Аллею передовиков совместно с Шароновым оформили. В цехах уже начиналась предпраздничная суета, когда он приходил в последний раз. Надо лишь еще раз сходить и показать эскизы перекраски цехов и станков. Но это уже — паллиатив. Настоящие связи оборвались. Лишь совместная работа связывает людей.

Не хватало — ох, как не хватало! — молчаливого присутствия друга. Афзал уехал с Юлдашем Азизхановичем. Повезли в колхозный клуб эскиз живописного панно «Узбекистан» — работу, которую Никритин находил на редкость неудачной. Это был триптих, вертикально скомпанованный на одном холсте. Сверху — снеговые горы; посредине — разрезанные арбузы и дыни; внизу — гипертрофированные коробочки хлопка. Отталкивала даже не декоративная условность, а убогая примитивность замысла, рассчитанного, как выражаются искусствоведы, на неподготовленного зрителя.

Поделиться с друзьями: