Канашкин В. Азъ-Есмь
Шрифт:
Самой кардинальной особенностью русского народного характера Герцен нашел «непрекращающееся, настойчивое стремление русских устроиться в независимое, сильное и свободное государство». Склад ума простого русского человека, подчеркнул он, «в одно и то же время - и реалистический, и насмешливый... Здравый смысл, практический ум русского отвергает совместное существование ясной мысли и мистицизма». В жизни русские мужики, сделал он обобщение, «большие художники»: их поведению свойственны «естественность и соразмерность» в самых непредвиденных условиях; по сравнению же с западными людьми они и «проще», и «обстоятельнее», и «многостороннее». Ирония, сарказм, гнев, составляющие «обратную сторону» доброты и расположения, также присущи русскому народному характеру и образовали, по его наблюдениям, неуловимый духовный потенциал, точнее, силу души, трудно поддающуюся определению, но исключительно живую и действенную. «Я говорю о той внутренней, не вполне сознающей себя силе, - пояснил Герцен, - которая так удивительно поддерживала русский народ под игом монгольских орд и немецкой бюрократии, под восточным кнутом татарина и западной розгой капрала, - я говорю о той внутренней силе, благодаря которой, несмотря на унизительную дисциплину рабства, русский крестьянин сохранил открытое красивое лицо и живой ум, и которая на императорский приказ ввести цивилизацию ответила, спустя столетие, колоссальным явлением Пушкина; я говорю, наконец, о той силе и той вере в себя, которые волнуют нашу грудь. Сила эта, независимо от всех внешних случайностей и несмотря на них, сохранила русский народ и покровительствовала его непоколебимой вере в себя».
Переориентация внимания Герцена с западных «духовных образцов» на свои, отечественные, породила лавину упреков, непониманий, предостережений. «Ты точно медик, который, разобрав все признаки хронической болезни, объявляет, что вся беда оттого, что пациент - француз», - писал в октябре 1862 года Тургенев и, суммируя свои наблюдения над герценовской «поглощенностью национальным русским типом», называл ее поклонением «русскому тулупу», «ультрафанатическим экстазом», «неперебродившей социально-славянофильской брагой».
К кому в действительности был ближе Герцен в своих представлениях о русском человеке, о самобытном народном характере - к славянофилам или западникам? И какие из воззрений этих «друзей-недругов» о русском народе стали наиболее существенным звеном в его «народной» концепции? Если мы возьмем герценовские «Письма из Франции и Италии», многочисленные корреспонденции и отзывы о культурной жизни Запада, язвительные насмешки над Аксаковыми, выводившими из «Мертвых душ» - «Илиаду», а из выбранных мест» - «Утреню и вечерню», припомним его дружбу с Грановским и преклонение перед Белинским, непримиримость к «Маяку» и «Московитянину», игнорировавшим развитие личностных начал, и твердое заверение: Петр Великий - «в нас», то мы должны будем признать в нем последовательного западника. Об этом говорит и канонизация им мысли, разума, сознания личности и ее прав. Афоризм Новалиса: «Дотрагиваясь до руки человека, ты дотрагиваешься до колонн храма, где обитает божество» в его сердце пробуждал неизменный «согласный отзвук» и гордую мысль о неповторимости каждого человеческого мира. Но в то же время что-то властно влекло к славянофилам. Этим «чем-то» было его глубокое патриотическое чувство, уверенность, что русские не странники, и не бродяги истории, как склонен был считать Чаадаев, а нечто «само по себе сущее», почва, на «которой разовьется новый государственный строй». Иначе говоря, если мы соберем воедино работы Герцена 60-х годов, проникнемся его думой о примирении, которое тот же Белинский не допускал, обратив внимание на его предостережение «не принимать народ за глину, а себя за ваятелей», учтем сокровенное признание «я всеми фибрами принадлежу русскому народу; работаю для него, он работает во мне», то вынуждены будем удостоверить в нем и славянофила. Вернее, носителя облагороженной им славянофильской идеи русской исторической «предначертанности».
Что, в самом деле, было для славянофилов главным, стержневым? К чему стремились они и на что делали ставку? Славянофилы делали ставку на особенный, «общинный» тип русского характера и хотели обосновать самостоятельность русского исторического пути. Они хотели утвердить природу среди других как равную, а не «прикладывающуюся» и пункт за пунктом опровергали тех, кто пытался привить мнение, будто у нас «ничего нет». И для Герцена, «задавленного болью» семейной трагедии, июньских событий 1848 года, разгулом европейской «золотой посредственности», строящей свое благополучие на обезличивании «безземельного пролетариата», Россия и русская народная натура стали катарсисом, спасительной бухтой, где можно было произвести «перегруппировку сил» и откорректировать программу нового жизнеустройства. «Наши занятия... все в России, в русских делах и книгах, а не в западных людях и интересах», - такую «столбовую дорогу» обозначил Герцен в «Колоколе» и остался верен ей до конца. Опираясь на общинную психологию русского крестьянина и общинный уклад народной жизни, он постепенно укоренился в мысли о том, что Россия имеет неизмеримо больше возможностей прийти к социализму, нежели Западная Европа. Более того, Россия, с ее своеобразными традициями и чертами народного характера ему представилась «зерном кристаллизации, тем центром, к которому тяготеет стремящийся к единству весь славянский мир». Вне России, провозгласил Герцен, нет «будущности для славянского мира; без России он не разовьется». И расшифровал: грядущая связь свободного русского народа с другими славянскими народами - это «братский союз», федерализация, единый лагерь «мирового прогресса».
К. Марксу, как известно, идеи Герцена о «русском социализме» и «вольном славянском союзе» под эгидой демократической России показались крайне утопическими и панславистскими (77). Касаясь «непримиримой размолвки» между лидерами демократического движения, Плеханов в статье «Герцен - эмигрант» тщательно самортизировал упреки «марксидов» в адрес русского мыслителя, объяснив их «целым рядом печальных недоразумений» и надеясь, что придет «момент», когда кое-что из «заблуждений» Герцена можно будет понять лучше и осмыслить дальше. Время выступило на стороне плехановского прогноза. Среди писателей прошлого века Герцен с его верой в здоровый русский народный тип, в крестьянина-общинника и впрямь занял исключительное место. Это особенно наглядно проявилось в нашу эпоху, после того, как мы отчетливо уяснили для себя, что общинная психология русских крестьян тормозила чуждые ей буржуазные преобразования в революциях 1905-1907 годов и в феврале 1917 года, эта же общинная психология довольно естественно слилась с принципами всеобщего обобществления после Октября и помогла в России утвердиться советскому строю. «Пугливым на сей счет людям, - поделился своими наблюдениями философ и литературовед Г. Куницын, - не стоит забывать, что общинная патриархальность хотя и «архаическая», но все же разновидность социализма... Такой (идущий от первобытной общинности) социализм не есть нечто враждебное научно организованному обществу, ликвидирующему частную собственность во всех ее видах... Ленин сам же выдвинул в соответствующий момент великую идею кооперирования деревни... Стало быть, создания общин. Только по замыслу более высокого типа, чем прежние, патриархальные» (78).
Не стоит упускать из виду и то, что Маркс, пристально наблюдавший за развитием революционно-демократического движения в России на рубеже 70-80-х годов вынужден был признать, что жизнеспособность русской общины неизмеримо выше жизнеспособности «семитских, греческих, римских и прочих обществ и тем более современных капиталистических» (79), а в 1881 году, уже непосредственно размышляя о судьбе сельской общины в России, уверенно отнес ее к «отправному пункту той экономической системы, к которой стремится современное общество» (80).
И тем самым как бы обозначил - разумеется, косвенно - наиболее плодотворный путь постижения философской и идейно-эстетической позиции Герцена, видевшего в «историческом складе» родного народа «идеал человечества» (Белинский), а в народном характере – воплощение «Руси нарождающейся, Руси вольной, юной, живой...»
Чернышевский, Добролюбов, Салтыков-Щедрин: крещеная бездна
«Мне кажется, что мне суждено… внести славянский элемент в умственный, поэтому и практический мир, или просто двинуть вперед человечество по дороге несколько новой» (81), - так высказался Чернышевский, опираясь на «народную мысль» Белинского и Герцена, на «положительные качества нации», выявленные Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем, Тургеневым.
Через два десятилетия Маркс, обращаясь к членам Русской секции в Женеве, отмечал: «Труды... Чернышевского делают действительную честь России и доказывают, что ваша страна тоже начинает участвовать в общем движении нашего века» (82).
В философско-эстетической и художественной концепции Чернышевского русский человек выступил носителем тех же устойчивых народных черт, которые утверждали его предшественники и современники, в частности Герцен, но черты эти оказались «наделенными» им неистощимой способностью к саморазвитию, наклонностью к обновлению. «У нас была история, - писал Чернышевский, акцентируя особое внимание на непрерывности и преемственности духовного развития России, социально-культурном росте русского человека.
– Русский народ имел свою историю, долго формировавшую его национальный
характер» (83). «Долго», по Чернышевскому, - значит глубоко, с запасом человечности, той осознанной братской расположенности к простым людям других наций, благодаря которой русские явились во всемирной истории не «завоевателями и грабителями, а спасителями - спасителями и от ига монголов... и от другого ига - французов и Наполеона».
Русские независимы, сильны и, явившись спасителями Европы, могут вполне развиваться сами по себе, показывая пример другим, - и существенный сдвиг в осмыслении русского народного характера, ставший значительной вехой на пути выявления его действительного потенциала. В полной мере учитывая заветы Белинского и русских писателей-гуманистов о том, что человека простого звания литература должна воспроизводить «с участием и любовью», Чернышевский в тоже время по-иному поставил вопрос о критериях народности и народного характера. Проблему «пожалеть... о человеке» он перевел в план «сказать всю правду о человеке», а принцип воспроизведения жизни в ее национальных формах заменил принципом отношения к этой жизни. Для нее эталоном в изображении народа и народных типов выступил Л.
Толстой. «Он умеет переселяться в души поселянина, - объяснил Чернышевский свое пристрастие, - его мужик чрезвычайно верен своей натуре, в речах его мужика нет прикрас, нет риторики, понятия крестьян передаются... с такою же правдивостью и рельефностью, как характеры наших солдат...». К выразительным примерам плодотворного подхода к мужику революционный демократ отнес и рассказы Г. Успенского, отважившегося говорить о народе правду жестокую, «без прикрас». «Мы так многочисленны, так сильны, - подытожил Чернышевский свои наблюдения над ходом развития русской народной жизни, что и одни мы в отдельности не можем бояться никого; нам нет надобности искать чьей-нибудь опоры для своей безопасности. Мы желали бы жить сами по себе. Это может показаться гордостью. Называйте, как хотите, но дело основано на статистическом факте» (84).
Что Чернышевскому послужило основой для таких трансформаций? Собственные пристальные наблюдения за народной жизнью и народной натурой, которые на рубеже 50-60-х годов стали качественно другими, нежели были в начале 50-х. Другими в том смысле, что в «массе простолюдинов» Чернышевский заметил четко осознанное стремление к улучшению своего положения, к изменению своей судьбы. «Нам кажется, - суммировал он свои представпения, - что в настоящее время... твердить о необходимости народности в изящной литературе - дело совершенно излишнее: русская изящная литература стала народной настолько, насколько позволяют ей обстоятельства, и если в ней есть недостатки, то уж, конечно, не от подражания Западу, а от влияния совершенно других обстоятельств, чуждых намерению и желанию писателей».