Канашкин В. Азъ-Есмь
Шрифт:
Были ли у горьковской «народной» концепции последователи – прямые, творчески самодостаточные, видевшие, несмотря на «помехи», внутренние ресурсы «установки» писателя? Безусловно. Это, во-первых, А. Воронский и руководимые им журналы «Красная новь», «Прожектор», издательство «Круг», введшее в советскую литературу блистательную когорту «стариков» – А. Толстого, С. Сергеева-Ценского и других. И, во-вторых, целая генерация молодых писателей, сделавших упор на традиции, реализм, полноту изображения жизни.
«Твердо уповаю на Вашу поддержку,– обратился А. Воронский к Горькому в начале 20-х и, опираясь на художественные достижения классики, на горьковский опыт, не только обосновал, а и «продвинул вперед» крамольнейшую для «левых» проблему взаимосвязи классовости с народностью. В его эстетике («Искусство и жизнь», «Литературные типы», «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна», «Искусство видеть мир») категория народности наглядно сблизилась с партийностью, с идеей проникновения литератора в действительную жизнь трудового народа, с осознанным восприятием им этой жизни. «Художник должен поднимать нас над действительностью, не упуская ее ни на миг, – обозначил А. Воронский координаты воспроизведения нового.– Только тогда раздвигается линия горизонта и становится видным многое, что скрыто для глаза» (124).
Вместе с Горьким относясь к великим художникам прошлого как к носителям высокого нравственного идеала, А. Воронский связал неисчерпаемость их художественных образов с умением запечатлеть народную жизнь и народные черты в постоянном живом обновлении. «Классики,– отметил он, полемизируя с «эстетикой» отмежевания, с «центробежными» групповыми устремлениями,– всегда стояли на уровне своей эпохи, а многие из них были ясновидцами и прозорливцами будущего. Они глубоко были идейны; им были созвучны лучшие идеалы человечества их времени...» Эта свойственная классикам любовь к человеку и ненависть ко всему исковерканному, мизерному, сконструированному оказалась, по его наблюдениям, творчески воспринятой и нашими так называемыми «попутчиками». Чуждые отвлеченности и схематизму, они сделали заметный шаг в постижении духовного мира современника потому, что подошли в своем творчестве не к «революции вообще», а к «русской революции» и запечатлели не неких «репродуцированных» баб и мужиков, а «русского человека», русский народный тип.
Вкладывая в определение народного характера смысл, завещанный классической традицией: «средоточение гущи жизни», А. Воронский с горьковской зрячей и зрелой любовью рассмотрел такую его ипостась, как «широта русской натуры». «Широкая русская натура,–констатировал он,– это огромный запас свежих, нерастраченных сил и мощных жизненных инстинктов, цветущее здоровье, богатство и разнообразие эмоций и мыслей, отзывчивость, способность молодо и жадно воспринимать разнообразные впечатления и отвечать на них, неудовлетворенность достигнутыми результатами, размах в работе, в постановке задач, правдоискательство, самоотверженность, отсутствие мелочности, педантизма, высокомерия и самодовольства, неизбалованность, выносливость, наблюдательность. К этому присоединяются черты и явно отрицательные: надежда на авось и небось, неуверенность в себе, крепость задним умом» (125).
Народный характер в этом размышлении теоретика, с виду оставшись простым повторением достижений классики, на самом деле явился действенной контрольной вехой, так как «поставил себя в услужение» (В. Маяковский) подлинному общественному прогрессу. «Мы оба делаем одно и то же дорогое нам, любимое нами дело,– писал Горький А. Вороненому, поддерживая его в мужественном «противостоянии» безнародным новациям «аггелов» Леопольда Авербаха и присоединявшего время от времени к ним свой голос «именитого» Луначарского.– Мы оба хотим одного: насквозь действенной жизни, трагического праздника всех сил человеческих...» (126)
В какой мере «народное» мировосприятие А. Вороненого и А. Луначарского оказалось несхожим, полярным? Как ни парадоксально, но в весьма и весьма значительной. ‘Я очень большой поклонник ренессанса, который... всюду начал распространяться. Журнал «На посту»... подлинный великий пост... Все это я пишу Вам к тому, чтобы вы могли примериться, насколько нам по дороге...» (127) – уведомил нарком просвещения редактора «Красной нови», встревоженный его «ухаживаниями» за писателями-«попутчиками». И тут же взял Стародума (так окрестили А. Воронского напостовцы) под неусыпный контроль...
Воспитанный на русской культуре и в то же время не без усилий сохранявший в новых исторических условиях с этой культурой связь, Луначарский в 20-е годы занял по отношению к исконно народному началу промежуточное положение, точнее, образцово-промежуточное. Его неизменно волновали самобытные люди-миры Толстого, Тургенева, других русских писателей и еще больше влекли «ясные», «четко сформулированные» новые герои-идеи, утверждаемые классово-пролетарским искусством. Рапповскую тенденцию членения «единого организма» советской литературы он не поддерживал, а откровенно издевательскую иронию «стопроцентных» напостовцев: «Здесь русский дух, здесь Русью пахнет» (128) недвусмысленно порицал, но делал это осмотрительно, отечески, больше для «острастки», чем по существу. Довольно серьезно тревожась о том, чтобы Л. Авербах, Г. Лелевич, С. Родов и другие «неистовые» не стали «кучкой завоевателей в чужой стране», он периодически устраивал им самую жесткую головомойку, однако его тон и неистребимое расположение к «чистым помыслам» законодателей нового художественного миросозерцания обеспечивали им все условия для «нормальной» жизнедеятельности. «Наши разногласия... с Луначарским носят совершенно иной характер...» – успокаивал Л. Авербах своих сподвижников, когда те вгорячах готовы были опустить (и нередко опускали) свою «проработочную дубинку» и на голову «покровителя новизны». Широкая эрудиция, тонкий художественный вкус и эмоционально-объективизированное умение Луначарского подойти, «приноровиться» к народу, чей опыт жизни оставался в большей части за пределами его личного опыта (как и у всех, не безграничного), позволяли ему различать в Вороненом одного из «образованнейших представителей» литературно-критической мысли и вместе с тем не давали возможности почувствовать в нем поборника народной идеи, интегрировавшей – во плоти и духе – то, что, собственно, и составило в дальнейшем основу нового метода.
Народная мысль, обретшая в полемических выступлениях А. Воронского и А. Луначарского, в других литературно-критических спорах перспективные контуры, еще более «материализовалась» в художественной практике 20-30-х годов, сердцем и умом «отозвавшейся» на горьковские гуманистические устремления. «Сейчас на Руси трое «первоклассных» литераторов,– с удовлетворением отметил художник в письме к Сергееву-Ценскому в 1926 году, - Вы, Михаил Пришвин и Алексей Чапыгин... Кроме этих троих есть еще Горький, но этот будет послабее и – значительно. Так думать о себе понуждает меня отнюдь не «ложная скромность», а – самосознание и сознание, что быть четвертым в конце этого ряда вполне достойное место».
Что тут, обычное для Горького самоумаление? Не совсем. Воздавая должное писателям, сумевшим в атмосфере нигилистического опьянения запечатлеть «живого русского человека», художник с «заглядом на будущее» оценил тот взнос, который был ими сделан в постижение народной натуры в перестраивающейся России. «Моя радость и гордость,– разъяснил он год спустя сущность своего «антропоцентризма» в статье «Десять лет»,– новый русский человек, строитель нового государства...»
Эта призма: «Маленький, но великий старатель, рассеянный по всем медвежьим углам страны» определила и направленность горьковских контактов с остальными литераторами-современниками, занимавшимися выявлением взаимосвязи «законов», «веления», «воли» времени с деянием простого человека. Обратившись после «насквозь русского», «удивительно русского» пришвинского мироощущения, создавшего гармонический образ сына Земли, Сорадователя, Весьчеловека, к «людям революции» Фурманова и Фадеева, к крестьянам-солдатам Федина, Горький нашел в них (особенно в Чапаеве и Морозке) воплощение тех самых светлых народных черт, которые талантливо и мастерски сумел схватить Пришвин. «В России рождается большой человек... – поделился он с Фединым своими наблюдениями над «самосотворением» новой личности, сочетающей в себе «био- и геооптимистические» качества русского характера с его социальной активностью.– Мне кажется, что он везде зачат, этот большой человек... Я уверен, что Россия ближе других стран к созданию больших людей...»
Широта восприятия народной натуры делала интересными для Горького самые разные творческие находки, если только они затрагивали, выявляли «какие-нибудь хорошие стороны нашего народа» (М. Пришвин). В противовес А. Лежневу, перечеркнувшему первый стихотворный сборник М. Исаковского «Провода в соломе», писатель обнаружил в нем понимание «изначальных вещей», «несомненную новизну». «Михаил Исаковский,– отметил он,– не деревенский, а тот новый человек, который знает, что город и деревня – две силы, которые отдельно одна от другой существовать не могут...» Крепких и «преемственных» людей, именно таких, в «каких Русь нуждается», увидел Горький и в произведениях А. Макаренко, Ф. Гладкова, Л. Леонова, особенно последнего, органичнее других «срастившегося» со своим временем. «Мастер Вы, Леонид Леонов, на очень высокую гору идете... Анафемски хорош язык, такой «кондово» русский, яркий, басовитый»,– подчеркнул он, - покоренный народно-символической многогранностью «задушевного» леоновского героя, его выразительными социально-нравственными приметами.
Верный принципу изображения человека «из массы» как начала всего сущего и воображаемого», Горький вместе с тем не остался безучастным к тому, что на страницах многих книг действовали, а еще чаще бездействовали персонажи вчерашнего дня, замусоренные мелкими грешками и такими же мелкими желаниями. «Этот господин мне противен, хотя в начале его писательства я его весьма похваливал,– поделился он своими соображениями о Б. Пильняке, когда тот окончательно вознесся над русским бытовым укладом, над духовной «первоосновой» русского человека.– Он пишет так, как будто мелкий сыщик: хочет донести, а – кому? – не решает. И доносит одновременно направо, налево...» «Деревенские» вещи Л. Сейфуллиной, в которых давались живописные «пробы» русских характеров, Горький воспринял так же, как опыты, и, полностью разделив мнение одного из рецензентов о том, что «рано приклеивать Сейфуллиной бороду Толстого», посоветовал молодой писательнице «не самообольщаться»: человек «из гущи» сложнее, чем кажется на первый взгляд. Откровенную озабоченность вызвали у него и «природно-земляные», «примитивно-фартоватые» герои Вс. Иванова, попавшего в середине 20-х под влияние В. Шкловского, его рецептов «строения вещи». «Русь чудится Вам «провинцией»?.. Думаю, что русский «провинциализм» можно, не искажая правды, заменить понятием своеобразия. Очень оригинальный народ мы, Русь, и очень требовательный, сравнительно с нашими соседями на Западе...» – заметил художник в письме к «брату-алеуту» (как звали примечательного сибиряка «серапионы»), стремясь приобщить его к многомерно-жизненному, врачующему от иссушающего «остранения».