Канашкин В. Азъ-Есмь
Шрифт:
2.
Еврейское счастье, которым Факторович наделил Владимира Ильича Чередниченко, не оставило его после «сброса в балласт». Переместившись в КСЭИ и заново обретя утраченное место, он с удвоенной энергией погрузился в излюбленный виртуальный мир - гуманитарно-интердисциплинарную рефлексию, где Интернет-структурализм - единственный герой и литературы, и теории, и общественной мысли, и учебного процесса как такового. Его методологической точкой опоры стала закостеневшая в академизме и политкорректности литературоведческая тематика либеральной ориентации. А творческим плацдармом - журнал «Новое литературное обозрение», эта священная корова американско-русскоязычного истеблишмента, что в условиях маргинально-образовательной реформации помогает оставаться в ранге авторитета.
Самые значимые работы Чередниченко, благодаря которым он осознает себя, - Журналистиковедение как научная дисциплина», «К семиотике жанра некролога», «Категория времени в контексте перевода лирических текстов с грузинского языка на русский». Это, надо отдать должное, хорошо сработанные, вполне самодельные труды, пленившие Факторовича своей субнатуральностью. И впрямь, на фоне официально-прокламируемых филологических поделок, коллажей, переписываний дописанного и квазиактуальных нарезок - письмо Владимира Чередниченко профессионально незажато, теоретически оснащено, даже наворочено. Его настойчивое внедрение термоединицы «журналистиковедение» в филологическую науку добавляет крови, пожалуй, всем анемичным конструктам. А экскурс в семиотику некролога сопрягает с постмодернизмом и обществом потребления, ибо разгораживает дорогу к тому, чего он жаждет - эгоцентрическому самовыказыванию, чаемому приоритету. (См.: Альянс, Краснодар, 2009; Гуманитарные исследования, Парабеллум, 2010).
О том, что структурализм как оппозиция русской феноменологии и, вообще, русской культуре давным-давно сошел на нет, Чередниченко прекрасно знает. Отлично ему ведомо и то, что в 1950-1960-е годы, вначале в рамках развивающейся антропологии (Клод Леви-Стросс), затем в литературоведении и культурологии (Роман Якобсон, Ролан Барт, Жерар Женет), затем в психоанализе и истории идей (Жак Лакан, Мишель Фуко) и, наконец, в теории марксизма (Луи Альтюссер) структурализм подвергся решительной реконструкции. А в 1970 году в статье Жака Деррида «Структура, знак и игра в дискурсе гуманитарных наук» заслушал вынесенный себе смертный приговор, ибо, по выкладкам знаменитого мыслителя, иерархические оппозиции, организующие западную мысль - внутри-вне, душа-тело, природа-культура и т.п.
– не что иное, как «радикализуемый неолит». То есть проявление воюющих сил обозначения, действующих внутри текста, - и не больше того. Проще – лицемерящая матрица, конструкция-гибрид.
Отношение к структурализму как к искушению, как к капитуляции живой мысли перед «выкрутасами», оказалось в центре внимания и советских ученых- гуманитариев. Можно было бы, что называется, с ходу, привести добрый десяток сокрушительных «трепанаций» этого самого «структурного метода», принадлежащих перу П. Палиевского, Ю. Барабаша, других действительных светил. Но убедительнее всего, думается, окажется Юрий Кузнецов. Герой его стихотворения «Атомная сказка» Иванушка в интересах науки «структурирует» лягушку, не подозревая, что губит прекрасную царевну. Для него главное, что лягушка прокладывает дорогу «правому делу». И он, ничтоже сумняшеся, препарирует ее «белое царское тело» - пропускает через него электрический ток. В итоге: В долгих муках она умирала, В каждой жилке стучали века. И улыбка познанья играла На счастливом лице дурака.
Владимир Ильич Чередниченко, разумеется, не Иванушка - он мудрее. И мудрость его не антигуманна. Что же тогда понуждает структурного апологета держаться за иссушающее бесплодие и гримироваться под подозрительного наукомана?..
3.
На этот вопрос Владимир Чередниченко отвечает сам и предельно внятно. В его эссе «К семантике жанра некролога» примечательны такие подразделы: «Концепт «светлая память» в советских некрологах 1980-х годов», «Композиция советского некролога 1980-х годов», «Модель идеального советского человека». О чем они? Ну, конечно же, о предмете чрезвычайном - наследии советской эпохи, которой нет уже 20 лет и которую автор - как символические останки - предлагает как можно скорее люстрировать. О том, что постсоветских неэлитарных горемык, научившихся нахраписто выживать, надо так же, если не гнобить, то и не жаловать. О том, что советские кэгэбисты - исчадие ада, а эфэсбешники, измазанные кровью и белужьей икрой, люди чести. О том, что модель идеального советского человека - это проекция «чумного плебса», и место ему в сырых подвалах, отделенных от элиты заборами с колючей проволокой... Как совкоборец-эпигон, пробудившийся с досадным опозданием, Чередниченко ищет в «неохваченных» структурных элементах следы советской цивилизации с ее звездами, трудом, героикой. И вслед за Гройсом, прочими гробокопателями заваливает грязными нечистотами весь русский советский XX век.
Что это? Старания прозревшего сателлита или непонимание происходящего? Но «непонимание» не хочется произносить, имея ввиду ученую ипостась пишущего. Лучше сказать о необыкновенном, прямо-таки патологическом приноравливании, о чутье, заставляющем всяческую ученость исчезать, причем, с опережением, если, конечно, она имеет какое-то «вещество».
Свой шанс прислуживать космополитическому Упырю и господствующему Молоху так безраздельно, Чередниченко (1952 г.), разумеется, не купил. Он действует добровольно, с затаенной надеждой на востребованность. Вспоминается в этой связи сказанное Василием Степановичем Курочкиным (1831-1875) об одном поистине знаковом фигуранте XIX века, Петре Андреевиче Вяземском (1792-1878), проделавшем скорбный путь от журналиста, критика, мыслителя до «циркулярной многоножки», заклейменной даже приближенной сектой: «Судьба весь юмор свой явить сумела в нем, Забавно совместив ничтожество с чинами. Морщины старика с младенческим умом. И спесь ученую с холопскими статьями...»
Безусловно, поименованные персоналии разноплановы, разновелики, предельно несопоставимы. И, тем не менее, у них, в контексте «сошки, несвободной от комплексов», есть нечто общее, как бы полуподвальное - растворенность в воцарившемся страхе и неудержимая страсть к комфорту. Больше того - сознательно-бессознательная готовность разлагаться, менять свое фортификационное обличье и дальше...
4.
...Как известно, Ницше науку называл «предрассудком». Ницше так утверждал потому, что все, особенно в гуманитарной области, ему представлялось вытертым, склонным к лукавому обессмысливанию и казалось необоримым препятствием для свободного кровообращения. Если нынешнюю филологическую науку «снять» с поверхности наблюдаемой нами ученой особи, то перед нами открывается столько же откат, сколько и доморощенный самообман. А если проследовать в глубь этой самой ученой особи? Ученые труды Чередниченко в свое «нутро» никого не впускают. У них все в структурных канонах, в наукообразном облачении. В некоем, кроящемся за научным миром, квазиученом мареве. Так что, замурованная видимость? Как ни произвольно, но да, видимость. Однако, не расхожая, не вышибающая, а церемонно-претенциозная, оборачивающаяся своей лавирующей, то есть, претендующей на право «торжествовать», стороной.
Среди всех поразительных впечатлений, которые Владимир Чередниченко не оставляет, а насаждает, выступает его испытание окружающих на предмет научно-теоретической оснащенности. Он никем не пренебрегает, а внимает в ожидании - пассивно-требовательном, участливо-взыскующем. И это образует пространство-паузу - напряженно-удушливую и почтительно-игровую.
Когда он пребывает в своей сфере и буквально щелкает один вопрос за другим, от него исходит только его присутствие. Заполнить это само-наличие целиком, он, несмотря на колоссальные усилия, не в состоянии, ибо, погруженный в самого себя, затормаживается, как бы застывает в самоповторах. Сколько-нибудь разрешимыми поставленные задачи он не делает, а остается условно выдержанным и важным. И в этой важности - не всегда значительным, будто что-то укрывающим в неопределенности или временной чересполосице.
То, что его поведение, обусловленное его учеными дефинициями, - Личина, некая Благопристойная Маска, адекватная заявляемому Лику, всем очевидно изначально. И потому, общаясь с ним, каждый думает о том, как себя повести, чтобы эту маску приподнять. Приблизиться к обладателю архи-синергетического ядра. Пищу он принимает за своим столиком отстраненно, заставляя проникаться скромностью его съестной снеди и легко угадываемой домашней аскезы. Старательно пережевывая и запивая неторопливо, с публично-зримой соразмеренностью, он, подобно эху, пророчествующему в отсутствии времени, оповещает: никакого сколько-нибудь значимого смысла в его искусных маневрах и манерах пока нет. А проработка «неблошиных истин» - теоретико-гипотетическое предстоящее.
Не верхогляд, не прохиндей со связями, не профанатор-интеллектуал, а сдержанно-невзрачный и неугомонно-побудительный анахорет, играющий в науку по своим эксклюзивным правилам, свидетель текущего трагифарса, насквозь воображаемый и до жути суперреальный, Владимир Ильич Чередниченко - отражение сегодняшнего маргинально-депрессивного отражения. Наше проворно-смятенное и обреченное мельтешение. Сделавший ставку на развитие того, что развиваться не может, он неустанно открывает врата в научные чертоги. И тут же, как бы соскальзывая в накрученную им на самого себя исключительность, предупреждает: «Моя научно-методологическая Формация перед вами, только нужен сведущий ключ, чтобы сюда войти». Та особая атмосфера, что липко, густо, неощутимо при этом возникает, тут же поглощает, сводит на нет пробивающуюся было ясность. И превращает ее в заструктуренный непропуск, непроизвольную регрессию, перекодированное ни то, ни се, «смердящее впустую»...
5.
У Владимира Чередниченко на этапе текущих поп-перемен возникла тема культовой постановки. То есть синтеза «пития», «развлечения» и «оттяжки». Этому акту «веселого водоворота», в котором личность растворяется, а желания неизменно обманываются, он посвятил две последние работы - «Философия тоста» и «Философия гола» («Кубань», 2010, № 1-2). Они по-своему замечательны, ибо движутся к семантическому минимализму. По ним можно наблюдать не только процесс исчезновения Высокого Смысла из жизни, а и поворот ученой особи к тому тотально-профанному гомеостазу, который мы называет