Капитальный ремонт
Шрифт:
– А вам?
– Меня они не беспокоят. И вас, смею заверить, не беспокоят. И его, лейтенант кивнул на Юрия, - и его не будут беспокоить... Они беспокоят тех, кого они давят.
– То есть матросов?
– Не только матросов, - сказал Ливитин, удобно вытягивая ноги, примерно семь или восемь десятых населения нашей цветущей страны...
Морозов даже оглянулся на дверь.
– Тогда революция неминуемо должна быть?
– Всенепременно и обязательно, - охотно подтвердил лейтенант.
Юрий, уже давно хмурившийся, наконец взорвался:
– Если продолжать твою логику, выходит, что надо самому стать революционером, иначе эта неминуемая революция тебя раздавит!
– А это - как на чей вкус, - улыбнулся лейтенант.
– Меня лично эта профессия не шибко восхищает: хлопотно и пахнет каторгой... И кроме того, ничего не может быть гаже фигурки российского революционного интеллигента: брошюрки, сходки, хождение в народ и горящие глаза, благородные речи о страдающем меньшом брате, - словом, революция на полный ход до первого классного чина в департаменте или первого гонорара за полезную адвокатскую деятельность. И тогда - просвещенный либерализм и лицемерные воздыхания... Петруччио, не сердитесь: не вы один, подавленный мировой несправедливостью, трагически хватались за пистолет. Только потом все эти прекраснодушные самоубийцы благополучно примиряются с мировой несправедливостью, получив казенное место и приличное жалованье... Слякоть!
– Однако многие из них пошли на виселицу за революцию, - горячо перебил Морозов.
– Это - тоже слякоть? При всем вашем цинизме вы не смеете унижать подвижничество народовольцев, декабристов, лейтенанта Шмидта...
– Не галдите вслух, мичманок, здесь военный корабль, - сказал Ливитин серьезно.
– Я не про них. Никому не возбраняется бесплодно лазать на Голгофу, бесплодно, потому что все равно революцию сделают не они. Революция придет снизу, мимо вашего героического фрондерства. И будет эта революция совсем не такой, какой вы себе ее представляете; не дай бог, если она случится в нашем поколении, благодарю покорно...
– Если вы так отчетливо видите приближение революции, - ехидно вставил Морозов, - тогда будьте последовательным: давите ее, чтоб дотянуть благополучно свое поколение.
– Почитайте, Петрусь, "Историю Пугачевского бунта", господина Пушкина сочинение, почитайте и взгляните революции в лицо. Она будет страшна и истребляюща. Пугачев был умный мужик и смотрел в корень: бей бар и господ, а после, мол, разберемся, что к чему! Вы знаете, какая сила поперла за ним на этот клич? Сообразите, чем вы эту силищу удержите? Не этим ли?
– Он подкинул на ладони браунинг и пренебрежительно швырнул его на койку.
– Самоутешение идиотов! Девять зарядов и девять сотен Митюх - арифметика убедительная. Предоставим Шияновым и Греве верить во всемогущество этого талисмана... Задача жизни, мои юные друзья, заключается не в том, чтобы сдерживать перстом жернова истории, а в том, чтобы между этими жерновами найти свое место. Всякое поднявшееся на дыбы зерно будет размолото в муку. А то, которое найдет свою ямочку, уляжется в нее и не будет подыматься в возмущении - будет благополучно крутиться... Вот вам философия непротивления, исправленная и дополненная лейтенантом Ливитиным. Открой дверь, Юрик, это, наверное, о катере докладывают.
Но в открывшейся двери стоял боцман Нетопорчук. Он был красен от волнения и напряжен заранее.
– В чем дело, боцман? Ко мне?
– спросил Ливитин.
– Дозвольте, вашскородь, доложить...
– Дозволяю.
– Дозвольте, вашскородь, прощенья просить, как я обознался с вашим братцем, господином гардемарином, - начал Нетопорчук хрипло, моргая глазами.
– Так что, вашскородь, они, значит, вышли ночью оправиться и не по форме одеты были...
– Знаю, - сказал Ливитин, и Нетопорчук переступил с ноги на ногу.
– Так что окажите милость, вашскородь, простите за глупость... Кальсонов сперва на них не было видно, я потом разглядел, что кальсоны господские... Разве бы я позволил?..
– У него проси прощенья, не у меня, - сказал лейтенант, отводя глаза. Морозов тоже опустил голову, тщательно приглаживая уголки приговора.
Нетопорчук, затосковав и багровея до шеи, повернулся к Юрию.
– Простите за глупость, господин гардемарин, - проникновенно сказал он, подымая на него глаза.
Юрий покраснел. Взрослый человек, серьезный и печальный, смотрел в глаза преданно и виновато. В этом было какое-то позорное и гадкое ощущение, точно кто-то целовал ему сапоги, а он старался отдернуть ногу.
– Я ничего... я даже не помню... Ступай, пожалуйста, - ответил Юрий, неловко путаясь в словах.
– Тогда дозволите идти, вашскородь?
– спросил Нетопорчук, облегченно вздыхая.
– Ступай, - кивнул ему лейтенант и потянулся за папиросами.
Нетопорчук вышел. Неловкое молчание повисло в каюте. Все трое не хотели смотреть друг другу в глаза. Лейтенант медленно закуривал; спичка почти догорела, когда он щелчком швырнул ее в пепельницу, и тогда мичман Морозов резко встал.
– Как все это подло... мерзко... гадко...
– сказал он, морщась, раздельно кидая слова, как плевки, и складывая приговор дрожащими пальцами вдвое, вчетверо, в восемь и в шестнадцать раз.
– Ужасный, организованный абсурд! Николай Петрович, как вы можете...
– Войдите!
– громко крикнул лейтенант, и Морозов замолчал, не находя пальцами кармана.
– Катер подан, вашскородь, приказано доложить, - сказал рассыльный с вахты, вытянувшись в двери.
– Хорошо, ступай, - ответил лейтенант, вставая.
– Ну, собирайся, Юрий, поцелуемся! Петруччио, я прошу вас не уходить из моей каюты. Вам некуда идти и незачем...
В катере Юрию стало грустно. Он сидел один в кормовой каретке, слушая негромкий рокот машины. "Генералиссимус" бесшумно и плавно отступал назад, слабо освещенный последними косыми лучами огромного солнца, сплюснутого у горизонта, и было нельзя различить на корме высокую фигуру брата. Может быть, он спустился уже в кают-компанию.
Юрий вздохнул. Она снова просияла перед ним всеми люстрами, лампами, белыми кителями, серебром и скатертью стола - волшебным видением праздничной, чудесной жизни, далекой целью нудных и утомительных трех лет несвободного гардемаринского прозябания. Настоящий корабль, сверкнувший ему тремя днями великолепной флотской службы, маня, отходил вдаль. Он медленно поворачивался, меняя очертания (катер огибал линкор с носа), и мачты его быстро сходились. На момент они слились в одну, и тогда "Генералиссимус" потерял свою огромную длину: он грузно расселся вширь, оплывая броней с башен и рубок книзу, как будто она не могла сдержать своей собственной тяжести и медлительно стекала к бортам, как незастывшая краска, наслаиваясь и утолщаясь темно-голубыми своими потеками. Низкий, неподвижный и грозный, он уставился пустыми глазницами якорных клюзов в воду перед собой, и казалось, что тусклое тонкое ее стекло было прогнуто у бортов спокойной и непомерной его тяжестью. На баке, где тонко торчал гюйсшток с разноцветным гюйсом, было безлюдно. "Генералиссимус" молчал, и молчание лежало на рейде.
Внезапно корабль вскрикнул высоким, жалобным, протяжным криком. Звук родился непонятно откуда. Казалось, это кричал сам корабль, и то, что голос его был слаб и высок, было неожиданно страшным. Чистый, тонкий вопль повис над тишиной рейда, продержался несколько секунд, потом упал на октаву вниз, и печальные, медлительные квинты начали безнадежную жалобу на неизвестном языке.
Это была обыкновенная повестка - сигнал, играемый на горне за четверть часа до спуска флага. Юрий слышал ее в плаванье каждый день, но никогда еще она не рождала в нем такой печальной тревоги, как сегодня. До сих пор сладко трогавшая его чувствительность и вызывавшая неопределенные мечтания, сегодня она была неприятно томящей. Большой, могучий корабль, отступающий вдаль, очевидно, плакал неуклюжими и страшными мужскими слезами, и от этого стало неуютно. Юрий решительно встал, приписав этот горький осадок исключительно своей грусти от расставания с "Генералиссимусом", и вышел из каретки на борт катера, чтобы отделаться от неприятного впечатления.
Вдоль кожуха безобразной грудой лежали сундучки и какие-то корзинки, сваленные как попало. Крючковой среди них стоял одиноким столбом на пожарище.
– Что это за багажный вагон?
– спросил Юрий шутливо и достал было портсигар, чтобы угостить крючкового папиросой и в разговоре забыть о тоскливом крике корабля.
Крючковой посмотрел на него сбоку, не поворачивая головы.
– Приказано сдать на "Бдительный". Осужденных вещи.
Юрий смешался. Тон крючкового был серьезен. Шутки его матрос не захотел принять, и это было унизительно. Он повернулся, небрежно насвистывая, чтобы сохранить достоинство, и взглянул вперед.