КАПИТАН КОЛЕНКУР
Шрифт:
«Поплыли на Шпалерную» – говорит другая.
«Ты у нас, Вячеслав Самсонович, еще попляшешь».
Ну возвращайтесь.
А плясать я все равно не буду.
Я читаю капитановы дневники, затаив дыхание, боясь пропустить хоть букву, хоть точку, хоть малюсенькую запятую. Впрочем, безымянный капитан весьма произвольно обращался со знаками препинания, рассыпая их щедрою рукой или наоборот, придерживая, словно они у него и вовсе и некстати кончились, как полковая казна. Он явно куда-то торопился. Бросив на столе завтрак и недопитый кофе. Подзабыв спящего денщика, впрочем и так почти бесполезного. Умчался. Улепетнул. Исчез. Вот интересно – куда?
«Впрочем, куда бы ты ни направился, мой бесподобный и безымянный друг – подумал я – ты все равно останешься. Хотя бы вот в этих помятых и беспорядочных бумагах, раскиданных там и тут. Скомканных, смятых, перепутанных, так что уж трудно восстановить разумную и точную последовательность произошедших событий.
Я выглядываю в окно и прошу у разыгравшейся стихии, чтобы она дала мне часик, часик, хотя бы лишний час времени. Я лихорадочно читаю безумные дневники капитана, выхватывая и листая страницы, комкаю и набиваю ими карманы. Еще, еще и еще, покуда хватает места.
Кажется, я засиделся. Бутошник дубасит и барабанит в дверь, чтоб все выметались сию же минуту наружу, прыгали в лодки, седлали доски и бревна и плыли бы куда-нибудь отсель. Я торопливо завершаю свои дела, выбегаю прочь, из его дома, а дальше пересказываю все, что запомнил из сумбурных записок капитана.
Бутерброды
Я забираюсь в свой кабинет, но кажется, забыл запереть двери. Я запасаюсь бутербродами с сыром и ветчиной. Я поглощаю капитановы дневники, я уплетаю бутерброды – и сухие крошки падают и валятся на пол. Полчища тараканов – рыжих и черных, набрасываются на них, на меня и друг на друга. Возле моих ног разворачивается битва за продовольствие, во все стороны летят обрывки одежды и микроскопические пуговицы. Мне же некогда наблюдать за побоищем, я давлю тараканов сапогом, словно повелитель семи небесных и земных сфер, Вячеслав Самсонович, сотрясатель Вселенной, а сам все читаю, читаю, читаю без перерыва, передышки и остановки.
То, что я вижу на страницах дневника, настолько чудовищно и ужасно, что волосы мои становятся дыбом, а треуголка подскакивает до самого потолка. Гардеробмейстер Алексей Петрович, украдкой войдя в мой кабинет, говорит «Вячеслав Самсонович, ваша треуголка прыгает, ей-богу прыгает словно дикая кошка». Ну я и сам это знаю, отойди дурак. В комнату входит директор. «Вячеслав Самсонович – говорит он – вы сидите с непокрытой головой». Я смотрю на него с такой злобой и ненавистью, что директор выбегает из комнаты от греха подальше.
Я отрываюсь от бумаг и гляжу в окно. Девушки из соседней писчебумажной мануфактуры идут в Екатерингоф, плясать и прыгать вокруг майского дерева. Они смотрят на меня и громко смеются. «Ах, милые девицы – думаю – если б вы сумели прочесть то, что написал тут безымянный капитан, вы бы не так весело смеялись и не так высоко прыгали и задирали соблазнительные коленки, выплясывая вокруг майского дерева на потребу всяким невоспитанным и похотливым негодяям. Да и какое сейчас майское дерево? Сейчас осень, осень, глубокая и безраздельная осень, переходящая в нескончаемую ночь». Недаром, думаю, наш директор хотел срубить майское дерево, и письма на самый верх писал, уж не знаю, чем это и закончилось. Если не ошибаюсь, драли потом его на Сенной площади, но это уж неофициально и явно не за майское дерево. Я и сам хотел на него посмотреть, да все как-то руки не доходят. Надо будет обязательно сходить в Екатерингоф, когда освобожусь от чтения.
А пока мне некогда. Весь мой разум кипит от возмущения, и камни в моем желчном пузыре взбунтовались. И того и гляди, полезут в разные стороны. Я взорвусь прямо тут, в кабинете, посреди секретных бумаг и забрызгаю все вокруг. И тогда сюда придет наш швейцар Алексей Петрович и будет тут до вечера орудовать шваброй и тряпкой, оттирая и удаляя все, что хоть как-то напоминало о моем существовании. Потом он заметит запретные капитановы дневники, возьмет их в руки, и, нацепив пыльные очки, будет читать и разбирать по слогам все то, что и вы сейчас можете прочесть. «Ах, лю-бовь-мо-я…» Читайте. Тут что ни слово – все чистая правда. И все – сновидение. Не знаю, как такое может быть. Но видимо, случается иногда. Бывает. Судите сами.
Хотя вот например. Как это безымянный капитан умудрился оказаться в нашем департаменте? Как он оседлал мою озорную подвижную табуретку? Уму непостижимо. Я уже говорил, что он живет моею жизнью. Может, он вообще сидит в соседней комнате? Смеется надо мной. Вот проверить бы. А вот и его первые случайные слова.
Запоминайте.
«Ах, любовь моя, какая тоска и незадача…»
За окном стемнело – и скоро вся Батискафная, и несчастная лачуга безымянного капитана наверняка окажутся под водой. Бумаги размокнут. Чернила расплывутся. Ну а плавать – плавать я все равно не умею.
Колесики. Размышление
«Ах любовь моя, какая тоска и незадача лежать неподвижно на спине и смотреть глазами в желтоватый потолок в гнусной и непонятной чужой комнате; но этого конечно никогда никогда не случится.
Где ты, любовь моя?
Ну вот к примеру ты сидишь в Департаменте в подвижных и гуттаперчивых креслах и болтаешь по телефону с Адмиралтейством – или, допустим, с покойным комендантом; погода за окном необычайно хороша и наш флот вроде как теснит неприятеля на всех направлениях; у кресла колесики такие маленькие; одно крутится другие нет – ну нагрузка на каждое отдельно взятое колесо конечно же разная, учитывая, что я на кресле переваливаюсь с боку на бок, словно небольшого роста медведь, спинка невысокая, а других кресел нам в департаменте не выдают; и вот кресло с грохотом и шумом опрокидывается и переворачивается задом наперед, небольшая катастрофа, ты летишь вверх тормашками, как придурок, хребет ломается напополам, фельшер Кукушкин, лекарь военный и партикулярный, после небольшого и недолгого формального осмотра, укоризненно молвит «что ж братец ты был столь неаккуратен и на казенном стуле взад-вперед елозил» и вот ты лежишь недвижно на спине словно обездвиженный карась и смотришь в белый высокий потолок; хребет сломан, вместо живота – какая-то невразумительная манная каша, ну вот еще туфли коричневые еще немного просматриваются или сапоги, каковые собака денщик так мне сегодня и не почистил. Уж я ему.
Ну а теперь наверное уж более никогда не почистит.
Зачем они мне.
И вот ты лежишь как бревно на спине и думаешь «сегодня после обеденного перерыва должно было прийти счастие». Ну, если б не бултыхался бы на кресле безо всякой на то необходимости то так несомненно бы оно и вышло. Красавица Лизавета Петровна прошмыгнула мимо со слезами на глазах и промолвила «ах голубчик как же так получилось». Ах. Директор приходил с тем только, чтобы убедиться что я не могу пошевелить ни рукой ни ногой. Швейцар Алексей Петрович выполз из своей деревянной будки, словно подозрительный барсук из норы, понюхал, поднялся наверх и теперь торчит надо мной, почесывая ужасную и лохматую непроходимую бороду. Она у него словно лес густой, населенная разнообразной и довольно агрессивной живностью. Он размышляет, что делать со мною дальше. Прикидывает. Говорит: «веревкой что ли его за ноги подцепить?» А потом тащить по мраморной лестнице вниз через парадное крыльцо на Лифляндскую улицу – или все же попробовать через черный ход, где публики поменьше, но весь двор заставлен и завален дровами, потому что зима надвигается на нас неумолимо, так что еще повозиться придется, а кому охота. Алексей Петрович размышляет. Но я все равно, в любом случае молчу. Лишь только сердце мое все бьется и бьется, словно живая и бойкая канарейка, запертая в клетке.
Тук.
За белым потолком начинается несомненно небо; добрый старик Елисеев, чьи подвалы полны фантастических сластей, и Пушкин стихотворец, у которого, сказывают, имеется эликсир бессмертия. Надо бы спросить? Пушкин, друг, дай одну капельку, ну чего тебе стоит. А он ответит: «Ну полезай ко мне на облако». И вот я прыгаю, прыгаю, облако довольно низкое, но я все никак не могу уцепиться да и спросонок я не то чтобы очень уж ловок. Прыгаю я, чего греха таить, не слишком-то высоко. Пушкин смеется. «Что же ты».
Ну а я отвык. Одним словом, там вообще много всего интересного, ну а может и ерунда всякая, откуда мне знать.
И вот надобно встать и идти, встать и посмотреть так ли это; точно ли вокруг ерунда или мир, как в старые добрые времена, полон божией гармонии и благодати, ну да треклятое кресло тебя никуда уже не отпускает. Господи, ну отпусти ты меня. Ну дай хоть одним глазком посмотреть. Дай мне, дай мне добраться до эликсира бессмертия.
А оно тебе: «Полежи здесь голубчик пока». И вот ты лежишь здесь как пень честное слово. Кто скажет – сколько мне лежать еще в таком нелепом виде. Какой уж тут эликсир.