ЖАНРЫ

Капкан супружеской свободы
Шрифт:

И вот – о самом главном. Я теперь жена Николая. Жена тайная, не венчанная, но разве это имеет значение? Он ни разу больше не был у нас с того рокового дня в Сокольниках, но, конечно же, родители не сумели запретить мне видеться с ним. Тем более что минувшей осенью я поступила на Женские курсы, и наши студенческие пути стали часто пересекаться. Впрочем, с прошлого месяца у Николая с университетом все покончено; его исключили в числе еще нескольких студентов за участие в революционных волнениях. Мне понятней теперь и то, чем живет мой ненаглядный, и его непримиримость, почти грубая, так огорчившая меня в его давнишнем споре с отцом. Конечно же, правда за ним, за такими людьми, как Николай, – разве могу я теперь сомневаться в этом! В отце взыграла тогда дворянская спесь Соколовских, все то темное, отжившее, мертвое, что не дает нашей стране идти вперед. Я любила и люблю отца, но это ведь не значит, что я должна во всем разделять его мнения. Сходки, митинги, тайные квартиры, запрещенная литература и споры о будущем нашей страны, нашего многострадального народа – все то, чем живет Николай, мой муж и мой возлюбленный, стало теперь и моей жизнью. Здесь, в этом живом и горячем деле, я действительно могу принести пользу, и ничто не свернет меня с этого пути.

Вчера у меня состоялся тяжелый разговор с матерью. Она, конечно, ни о чем еще не догадывается, но, видимо, чувствует материнским сердцем, что Николай стал мне ближе всех родных. Да и поздние мои возвращения, замкнутость, сменившая былую открытость, то, как переменилась я в обращении с Митей, погрязшим в каких-то диких, мертворожденных теориях о православии и самодержавии, – все это не могло не настораживать ее. А тут еще я не удержалась, сказав, что хотела бы вновь ввести в наш дом Николая – уже как жениха… Боже мой, на что я только надеялась, произнося это имя в доме Соколовских!

Мама, едва только я упомянула о том, что хотела бы свадьбы, тотчас опустилась в широкое кресло и слабым голосом попросила валериановых капель. Не люблю, когда она пользуется собственной болезнью, чтобы повлиять на меня или отца!.. Впрочем, я тут же и раскаялась в своих недобрых мыслях, потому что, когда я поднесла ей лекарство, то увидела, что глаза ее налились настоящими слезами, а губы мелко, предательски дрожали.

– Опомнись, Наташа, – сказала она тихо-тихо, глядя на меня с непритворным ужасом. – Ты – и этот безумный народный мститель, который на самом деле совсем не знает народа, даже не понимает, в чем на самом деле состоит это народное благо, и который хочет только разрушить то, что создавалось веками?

– Я люблю его, – упрямо сказала я. Если уж на то пошло, я тоже сумею быть непримиримой! – И он никакой не безумный. Если бы ты знала, как уважают его товарищи, ты бы не говорила так.

– Товарищи… – задумчиво протянула она. – Вот даже как? И ты, разумеется, уже хорошо знакома с этими… то-ва-ричца-ми?

Мать произнесла последнее слово с такой снобистской недоверчивостью, так подчеркнуто растянуто и брезгливо, что я почувствовала, как краска бросилась мне в лицо и гнев охватил душу.

– Да, мама, это уже и мои товарищи тоже. Или Елена Соколовская забыла, что означают слова товарищество, дружба, помощь?

Она гордо вскинула голову:

– Я помню, что означает слово «товарищ». Но мне кажется, что моя дочь употребляет его в каком-то особом, извращенном – не дружеском, а пролетарско-классовом смысле.

– Ты можешь что-нибудь возразить против того, что классы существуют и что пролетариат – наиболее сильный из них? Или ты сомневаешься, что только пролетарская революция способна изменить ход вещей и сделать нашу прогнившую страну более здоровой и счастливой?

И тут мама расхохоталась. Она смеялась так искренне, так заразительно, что напряжение и гнев сразу отпустили меня, и я подошла и обняла ее, утирающую слезы не то разочарования, не то иронии.

– Ну, слава богу! – облегченно сказала мама, отсмеявшись и тоже обнимая меня. – Слава богу, все закончилось просто политинформацией, которую мне прочла моя не в меру развитая дочь, а вовсе не кошмарной свадьбой, о которой ты было заикнулась. Благодарю тебя за эту пародию: ведь не можешь же ты, в самом деле, думать этими казенными, холодными, страшными фразами, которыми только что пыталась изъясняться!..

Мне на минутку стало стыдно – с чего это, в самом деле, я взялась говорить с матерью на чуждом для нее языке сходок? – но, когда я попыталась что-то сказать, она остановила меня, бережно приложив палец к моим губам.

– Я так и знала, дорогая моя, – уверенно промолвила Елена Соколовская, – что все это не более чем шутка, порыв, увлечение. Обычная дань юношеской горячности и максимализму. И знаешь, моя дорогая, такая горячность даже делает тебе честь; я и в самом деле рада, что моя Наташа искренне, как и все в ее роду, болеет душой за людей русских. Хотя и не знает пока, как именно можно этим людям помочь….

И она шутливо потрепала меня за косу, закладывая мне за ухо выбившуюся прядь, как всегда делала раньше, и нежно заглядывая мне в лицо своими чуть раскосыми, зеленоватыми, всегда немного грустными глазами.

Я же чувствовала себя в этот миг сильной, как никогда. И, отойдя от нее в сторону, к окну, сказала спокойно и твердо – тоже как никогда.

– Мне жаль разочаровывать тебя, мама. Но речь не идет ни о шутке, ни о порыве, ни о простом юношеском максимализме. То, над чем вы с папой смеетесь, что считаете простым сотрясением воздуха, – это уже есть, мама, это существует, это везде. И это зовется революцией, и я хочу служить ей так же, как вы всю жизнь служили своей семье и своей родословной. И еще – я люблю Николая и хочу быть его женой.

Кажется, мать поняла, потому что лицо ее вмиг стало белым, как бумага, а губы зашевелились едва слышно.

– Ты хочешь разбить сердце отца, девочка? – прошептала она. – Или все-таки наша родительская любовь, наша семья, фамилия, которую ты носишь, что-то значат для тебя?

Я смотрела на ее лицо, такое тонкое, такое прекрасное при рассеянном свете лампы, на ее умоляющие глаза, на такие знакомые милые морщинки на нахмуренном лбу, и что-то вдруг тронулось и забилось в моем сердце. Ах, это лицо, склонявшееся надо мной с нежностью и любовью в те долгие дни, когда я болела скарлатиной и чувствовала внутри себя словно раскаленный шар! Эти слова: «Все будет хорошо, дорогая, я с тобой», и легкое касание поцелуем моего пылающего лба – касание, от которого боль отпускала и сердце переставало так лихорадочно биться… Ах, эти летние вечера и эти качели, взлетающие ввысь, к небу, в моем далеком детстве, и рассказы отца, и разговоры с ним, и его вечно-горделивое: «Ты – Соколовская, девочка моя, и ты никогда не должна забывать об этом!» Это Рождество, и елка с шуршащей фольгой и веселыми свечками, эта кукла в розовом шелку, подаренная братом Митей на десятилетие, и мамины уроки фортепьяно, и наши домашние спектакли на праздниках, и катание в Сокольниках на тройках! Что может противостоять всему этому? Что, что может быть дороже этих воспоминаний?!

Я знаю, что. Это – куст шиповника с красными розами, это уханье совы в темном лесу и долгие, жаркие поцелуи Николая… Один миг – и вся жизнь. Этот миг стоит всей жизни. Я не отдам его даже во имя спокойствия и любви своих родителей. Пусть простят меня они: у их Наташи отныне своя дорога. Я должна идти за своим мужем.

Мама давно уже вышла из комнаты, тихо притворив за собой дверь, а я все стою и стою у окна. Там идет дождь – странная оттепель в феврале! Мелкие струйки стекают по той стороне стекла, и мне ничего не видно из-за тумана, дождя и собственных слез. Да, я плачу. Мне больно и страшно. А дождь все идет, все струится, и капли все стучат по стеклу, и слезы все сильней и сильней застилают мне то, что случится в дальнейшем, и я уже не могу разобраться: дождь это или слезы стекают завесой перед моим лицом…»

Дождь?.. Да, действительно, кажется, дождь. Соколовский поднял голову, и в сознание его вошло мерное, холодноватое постукивание капель о подоконник. Он подошел к распахнутому окну: июльская ночь стояла над миром, над Москвой, над больничным садом, и дождь пронизывал ее насквозь своими тонкими нитями. Где-то внизу, под окном Алексея, одурманивающе, бесстыдно и жарко благоухал шиповник, и даже в темноте он сумел различить густо-красное полыхание его пламенеющих на ветвях цветов. Вечный шиповник, вечный дождь и вечная ночь, которым не было дела ни до людских страданий, ни до любви, ни до ненависти… И, вздохнув, Соколовский снова потянулся за дневником, в котором округлый девичий почерк на первых страницах все чаще и резче сменялся к концу сухими, нервными, угловатыми, подчас трагически обрывавшимися на полуслове строчками.

Поделиться с друзьями: