Картежник и бретер, игрок и дуэлянт
Шрифт:
– Не сомневаюсь.
С ехидцей сказал подполковник. Даже чуть улыбнулся при этом. Подсиживают моего московского полковника, подумал я. И спросил:
– Покажите-ка. Может, оно позднее появилось? Пока я крыс в каземате правилам приличия обучал?
– В свое время. Все - в свое время.
Подполковник через стол протянул мне лист бумаги и перо, предварительно ткнув им в чернильницу:
– Извольте записать то, что продиктую.
Я развернулся лицом к столу, взял перо.
– Пишите цифрами: "Тысяча четыреста четырнадцать. Десять. Четыре. Четырнадцать". Написали? Теперь - словами: "Сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь..." Написали? Дайте мне.
Перегнулся через стол, схватил, даже песком не присыпав. И стал сличать мои записи с тем, что когда-то написала Полиночка. Я знал, для чего мне этот диктант устроен, а потому и не волновался. Не ту карту они прикупили. Не в масть.
– Кто это написал?
– Что - написал?
Подполковник - вновь через стол перегнувшись - показал мне пушкинский список, над которым когда-то Полиночка в торжестве от прозорливости своей написала: "На 14 декабря".
– Это ведь не ваша рука?
– Вообще эту надпись впервые вижу.
– Кто же ее сделал, по-вашему?
– А Бог ее ведает. Я ведь не надпись выиграл, я стихи выиграл. И не читал, что да кто там написал. Может, сам Пушкин.
Знал, что тут у них - пустышка. Пушкинский почерк был похож на почерк Полиночки, как моя сабля на мой ботфорт.
– Нет, это не Пушкина рука, - вздохнул подполковник, вновь удобно угнездившись в кресле.
– Давайте разбираться. Давайте все вспоминать и разбираться. Кому вы показывали сей список?
– Никому.
– Так-таки и никому?
– Так-таки и никому.
– И в полку выигрышем не похвалялись?
– Вообще никогда не хвастаюсь.
Ну и пошло-поехало. Часа четыре скакали мы по манежному кругу, на котором, как известно, доскакаться до чего-либо - пустое занятие. Но подполковник был упорен, менял аллюр, даже направление, однако ничего не добился. Перебрал всех моих приятелей, знакомцев и даже родственников, но ни разу не упомянул о невесте моей. О Полиночке. И я возблагодарил Господа, что помолвку мы не оглашали из-за батюшкиного удара.
Кончилось тем, что он раскраснелся, вспотел и уморился.
– Кто же это мог написать?..
Я пожал плечами. Эта скачка вопросов вокруг да около окончательно убедила меня, что они пытаются добраться до Пушкина. Заполучить его в свою паутину, и здесь я не желал служить им ни проводником, ни пособником. Ни в каком виде и ни при каких условиях. По разные стороны барьера мы стояли, и я позиции своей менять не собирался, хотя и не имел права на ответный выстрел.
– Ладно, - со злорадством сказал мой новый дознаватель.
– Будете крыс дрессировать, пока не вспомните.
– Каким же образом можно вспомнить то, чего вообще не было? Не подскажете?
– Всяко бывает, Олексин, всяко, - улыбнулся вдруг подполковник.
– Озарение может на вас снизойти. Озарение и понимание. Думайте, думайте, вы же - игрок, и я вам предостаточно карт на стол выложил. И все - в масть, заметьте.
Гнусен намек его был: выдумать нечто, чтобы оговорить Александра Сергеевича. Гнусен и подл, но я сдержался. Нельзя мне было свои истинные чувства жандармам показывать. Никак нельзя.
К счастью великому, мои отношения с Пушкиным, моя любовь к нему и мое восхищение места в жандармских мозгах не занимали. В таком раскладе мне повезло, повезло отчаянно, хотя поначалу и обидело. Как же так, я ведь в бессарабской ссылке с самим Александром Сергеевичем приятельствовал, со Спартанцем Раевским, с Руфином Дороховым на дуэли дрался! Это же счастливейшая заря жизни моей, а вы, мундиры голубые, - будто и не было ее у меня? Обидно. А промерзнув в казематах, изголодавшись да кашель подцепив, сообразил, что за расклад у них, и - возрадовался. Возрадовался, что не догадались там копнуть, что мимо майора Владимира Раевского проскочили, мимо Урсула, а заодно - и мимо Пушкина.
А вот почему проскочили, долго понять не мог. Только потом уж, потом догадался, наконец, что юнцом безусым во времена кишиневские я для них выглядел. Фоской, картежным языком выражаясь. Ну, а какой с фоски прок? Она только для сноса и годится. Поэтому жандармы и скинули это время, будто и не было меня в нем вообще.
Осьмнадцать лет, румяная пора!..
Свеча седьмая
Сколько дней после этого разговора меня никуда не вызывали, сколько дней я крыс приличным манерам обучал, версты парами шагов отмеривал да неизменные щи дважды в сутки хлебал - не помню. День в день был, и все - трефовой масти предсказанного мне древней цыганкой казенного дома.
Но ни бодрости, ни веры я не терял. Бодрость во мне поддерживалась неукоснительным исполнением приказа, себе самому отданного, а вера - Библией. Читал я ее вдумчиво и неспешно, по два, а то и по четыре раза каждый стих перечитывая. Чтоб сквозь человеческое понимание до Божественного смысла добраться, а потому и продвигался в аллюре улитки. И как-то, перевернув очередную страницу, с трудом различил на полях блеклую, выцветшую до бледной ржавчины надпись:
УСП
г - 1
шо - 1
оо - 17
нч - 282
гл - 67
т - 903
и всего - 1271
Долго я ничего не мог понять. Что за буквами кроется, кто за цифрами стоит?.. Ясно одно было - это подсчет. Но чего - подсчет? Людей или рублей? Потерь или приобретений? И неизвестно, удалось бы мне загадку сию решить, если бы однажды, едва проснувшись, а может, и в схватке со сном еще, я не призадумался: а кто вообще мог это написать? Ну, естественно, узник вроде меня, кто же еще? Но - чем? Чернил и перьев в казематах и быть не может, и быть не должно.
Вот тогда я и стал заново эту бледно-ржавую надпись изучать. Но теперь не что написано, а - чем написано. И так книгу вертел, и этак...
И вдруг осенило меня. Подвигло, что ли, не на разгадку тайны сей, а на опыт.
Отгрыз я тонюсенькую щепочку от черенка ложки, рванул нижнюю губу зубами до крови, намочил ею щепочку и на последнем листе Библии написал:
"БЛАГОДАРЮ ТЯ, ГОСПОДИ".
Надпись вполне безобидная, даже если бы кто и заинтересовался ею. Рыхлая бумага быстро кровь впитывала, макать самодельным пером в самодельную чернильницу приходилось мне беспрестанно, но я дописал, закрыл Библию, а щепочку изгрыз чуть ли не до стружек. Полдня ранку на губе зализывал, пока не затянуло ее, и определил себе срок: три дня. И три дня Книгу в том месте, где надпись сделал, не открывал.