Картезианская соната
Шрифт:
Все эти годы она шлифовала себя, как взломщик годами нарабатывает ловкость пальцев, чудом продолжая удерживаться на лезвии ножа, и теперь была так тонко отточена, чувства ее были так согласованы, что беспрепятственно просачивались в любую замочную скважину и приносили добычу со всего мира.
Как Эдгар напугал мадам Бетц своими воплями, как бедняжка была подавлена! Астральному телу это, правда, не повредило, но в мозгах получилась неразбериха. Наверно, перед отъездом надо будет зайти попрощаться, проявить дружеское участие, но этот густой, неувядающий запах смерти!.. Элла не выносила его, сразу начинала чихать, ей начинали мерещиться призрачные черепа, пылающие и гогочущие, и она непременно упадет в обморок, как в прошлый раз. Хотя в прошлый раз, на пляже, это было даже приятно, как пейзаж на открытке: никакого ветра, облака будто пришпиленные, и длинная белая полоса на небосводе, словно нелепо застывшая молния без грома.
Нервы в ее плечах заныли, глаза заболели. Закрывать их опасно. Стоит погрузиться во тьму под веками, и сразу пойдешь кувыркаться, и кто знает, куда забросит эта акробатика? Ясновидящим полагается охранять свои входы, но если не открывать их, закрыться в страхе на все запоры, то и останешься здесь одна… совсем одна. Она попала в сырой и холодный замок. Лучше перебраться в любую другую вещь, в какой-нибудь чужеземный абажур, чтобы греться от тепла включенных лампочек, или влезть в военную форму, жесткую, словно металл, распластаться простыней или свиться веревочкой, бессильной, гладкой и свободной, или просочиться сквозь стену, как по весне просачивается сырость. Некоторые способы существования оказывались на удивление приятными. В чаше Мадам поверх нарисованного моря — пруд с утками, одна хвостом вверх, другая хвостом вниз, и у той, что вверх, клюв раскрыт в улыбке, словно серебристая рыбка: ведь она только что разведала, сколько хорошей еды в грязи на дне. И опять плечо дергает. Внезапно она подумала: а что чувствует труба, когда ее гнут?
Иногда у Эллы пекло в колене, и она принималась старательно рыться в памяти: колено — это было давно, в шесть лет, нет, в четыре, только как появилась ссадина? Нет, не тогда, когда по гравию — не то ощущение; камни я почувствовала бы в форме квадрата. И не лед — та боль была особенная, я бы ее узнала. Это форма озера на карте, с размытым пунктиром по кромке воды. Там были водоросли, за спиною — берег, на руках — ил. Ветер обдувал ей ноги, юбка вздымалась, и небо казалось ужасно далеким в просвете между смыкающимися кронами деревьев. В волосах у нее застряли соломинки. Косы она тогда не носила, и кожу на голове неприятно стянуло. Я испачкала платье, но никто меня не накажет, никому до этого нет дела. Она улеглась на бережку, чувствуя почти приятную боль в колене, и стала глядеть на облака.
Так возвращалось прошлое — по мостику боли, — и она плакала над своим детством, переживая его заново, как плакала над всеми бессмертными вещами. Обречено на вечное существование. Глаза ее были полны слез, и она чувствовала, как пытается пошевелиться. Хотелось скатиться в воду и утонуть. Уж на этот раз я знала бы, что делать, подумала она. Однако стебелек овса так и остался на щеке, и она слышала, как отвечает на зов матери, и удивилась тому, как нежны были и голос ее, и слова.
Поначалу таких точек было немного, в основном на плече, но потом они стали появляться одна за другой, и в конце концов собралась целая куча, и она все их выследила — ожоги и растяжения, порезы и переломы; пальцы прощупывали линии на коже и с торжеством спотыкались на шрамах: вот, вот оно! Девятого октября 1935 года я мыла пол, и щепка откололась от доски — там был дощатый пол, сплошная ель, как в лесу, в том доме на Апрельской улице, — и попала под ноготь указательного пальца левой руки, и проткнула кожу, на этом месте еще видна точка, и пришлось идти к доктору, а тот вооружился булавкой от студенческого значка; позже он утонул на войне, свастики взяли его к себе, благослови их Бог, и он слился с морем; руки у него были белые и морщинистые, как будто уже давно лежали под водой, ему следовало бы носить перчатки, чтобы кожа с костей не соскальзывала, но он был такой язвительный, и во рту у него был провал, и там крылась его смерть… но знать это не доставляет удовольствия, и меня передернуло, а он решил, что это от боли, и сказал «ну-ну, потерпите» мерзким шепотом, и все ковырялся этой грязной штукой… Радость воспоминаний? Нет, нет, только не для меня, ничего приятного нет в прошлом, просто черный блестящий круг колодца в чашке, с волнами от ложечки и с облачком пара… боли, синяки, ушибы, потертости, укусы, прыщики, язвочки, и ведро горячей воды — это когда я еще не научилась мыть полы, — ошпарившее мне весь низ, и я помню, как плакала, когда в конце концов обмочилась в постели, и моча пропитала фланель и обожгла воспаленную кожу, и мама приходила иногда успокоить меня, она всегда говорила «хватит, хватит, ну что ты!», и спотыкалась так, словно комната не была ярко освещена, а волосы у нее были только что вымыты шампунем и лились по спине, как водопад… уколы, царапины, острые боли, ссадины, слезы, приступы удушья и чихания, кашля и отрыжки, и все это порой набрасывается на меня сразу со всех сторон, и я сворачиваюсь, словно лист подожженной бумаги, иногда прямо перед Эдгаром, который в первый раз подумал: «Слава богу, у нее просто эпилепсия, этим все и объясняется!», а теперь он думает, что я устраиваю скандалы, чтобы его устыдить, и кровь бросается ему в лицо, и нос торчит вверх, и он закрывает глаза руками или выбегает с криком в другую комнату, и только однажды он грубо схватил меня с воплем: «Что, что, что это?!» Он орал так громко в самое ухо, как мегафон, и я еле выговорила: «Пожалуйста, осторожнее, чтобы я тебя не обожгла!», и эти слова хлестнули его, как кнутом, — в сырые дни я и сейчас различаю рубец, и он бросился прочь, выпустив меня, и я упала тихо, как ворох заплесневелых тряпок.
В чаше Мадам. Земля лежала, как волшебное озеро. Удовольствие? Эти дамы пришли с сахарницей, обсуждая мою смерть. Миссис Мэггис, милая старая дама — одна из моих Судеб. Будущее иногда представляется таким симпатичным, ан нет — ты всего лишь разучиваешь другую роль. Она знала: привидения разговорчивы, ей приходилось подслушивать их беседы, беспокойный народ, вечно носятся туда-сюда, даже закрыв все шкафы, она слышала их размеренное бормотание. Носятся туда-сюда, пока их голоса не сливаются с шумом стирки или стоном погребенного мусора. Бедный Эдгар сегодня снова придет сердитый: ящики заело, карандаши переломались, копирка все испачкала, бумаги порвались, денег заработать не удалось — а она снова раскладывает карты. Это хуже, чем алкоголизм, заорет он, смахнув карты на пол, и восьмерка пик упадет рубашкой вниз ей на ногу. Уж лучше б ты пила, ей-богу! Я бы тогда знал, что делать. Можешь ты хоть чуточку пожалеть меня? Сделай что-нибудь обыкновенное: выпей, посплетничай, пожадничай, — хоть что-то человеческое, черт побери, ну укради, или солги, или упрекни меня в чем-нибудь обыкновенном — растолстел, Дескать, развел грязь в доме! Он снова издаст вопль отчаяния. И уж точно — повторит речь от третьего февраля. Слова возвращаются, как кометы, раньше или позже. В припадке гнева он станет все расшвыривать, и Элла потом будет находить следы бури во всех ящиках и банках с продуктами. Когда она в последний раз пережила такую грозу? Он взорвался, еще не успев снять пальто. Первым делом отшвырнул свою шляпу. Она попала на столик и раскидала карты — восьмерка легла как всегда. Она прислушивалась к шороху их парения. Да, последний раз это было в пятидесятом, десятого сентября. Элла потерла плечо, за которое он ее тряс. Все оставляет следы. Обычно нам отказывают в понимании, подумала она, оглядевшись. Но эта восьмерка — не к добру.
Откуда мужу взять понимание? Да и самой Элле — откуда? Ясно видеть ясновидение никому не дано. В детстве она долгое время была уверена, что все люди умеют, как она, видеть в темноте. Она думала, что всем видны иглы, когда мать смеется, или пятно кофейного цвета, иногда расплывавшееся по маминой груди, когда она говорила. Но все это были только отдельные моменты восприятия. Лишь впоследствии, уже в подростковом возрасте, она увидела весь мир в совершенно ином свете. Мало-помалу все ее чувства обострились, развилась способность различать и постигать. И наконец настал день — ей было пятнадцать, — когда она наткнулась на кусочек астральной материи, лежавший на дорожке к соседскому дому. Господи, как же он вонял! Но тогда она понятия не имела, что это такое, хотя и хранила этот благоуханный осколок чьей-то души шесть лет в коробке из-под обуви, пока наконец не выпустила… или, скажем честно, выбросила, чувствуя себя очень виноватой.
Однажды Филипп Гэлвин пришел к ее отцу, и его приглаженные волосы блестели не хуже туфель, которые он продавал. У отца сразу задымились уши, и скоро весь дом был в дыму гнева, словно на кухне загорелся жир. Кончилось тем, что Филипп вскинул руку и медленно сжал в кулак под носом у отца, да так и замер, напыщенный и безмолвный, как статуя. На следующий день Элла обнаружила вмятину, оставленную кулаком Филиппа. Так она там и осталась — недавно, когда они с Эдгаром навещали ее родителей, кусочек пространства размером с кулак по-прежнему зависал посреди гостиной, словно в паутине, и Элла, как ни сдерживалась, морщилась всякий раз, когда сквозь него кто-то проходил, потому что знала, что, задевая этот символический след жестокого удара, люди обязательно стягивают на себя часть его силы. Элла могла даже показать синяк соответствующей формы у себя под подбородком.
То же самое было и здесь, в их нынешнем жилище. Тут зависала целая толпа людей. Страсти всех предыдущих владельцев, не говоря уже об Эдгаре, Маффине, о ней самой, скрещивались в неподвижном воздухе, как следы от лыж на свежем снегу. В ванной, например, обнаружился пенис, явно не принадлежавший ее мужу, и однажды, движимая желанием разнообразия, вдруг охватившим ее, она осторожно взяла его в руку. Он был еще теплый, как ручка кастрюли, и воздух в пределах его контура был бархатистым на ощупь. И впрямь, оказалось, что нет ничего нежнее крайней плоти.
— Прочь от моего ребра, волосатый ублюдок, я не желаю знать никаких Маффертри! — сердито воскликнула Элла, резко повернувшись в кресле, и слова ее подхватили клювами черноглазые чайки, которые парили в чаше Мадам и смеялись лапками. Да, на горизонте опять появился Маффертри, ничего не поделаешь; этот грязный дух вырядился на сей раз в солдатскую форму и снова шагал по Берлину, как год назад. Вы о нем скоро услышите, говорила мадам Бетц, надутая, как красный шарик, с усилием задвигая тугую оконную раму; Элла вспомнила, что именно в тот момент — в первую треть момента — она боялась упасть, просочиться сквозь пористую резиновую стенку этого шарика, ведь тогда сильный удар унесет ее к изгибу земного шара и вытолкнет в воздух, когда шар разлетится, словно косточка персика. Цветы персика — как изящно вы украсили ими свой скелет! Маффертри! На белом ремне висит пистолет в кобуре. Белая каска удобно сидит на голове, белые гетры пришпилены к ботинкам. Губы потрескались от избытка красного вина, украденного в Париже, и от излишнего целования с братьями. Он старательно обгрызал отмершую кожицу передними зубами и, скатав языком, с присвистом выплевывал, потому что всегда был опрятным телом и желал являться в приличном виде. Сколько такой обкусанной кожицы мог бы человек собрать за свою жизнь? Ну-ка, прикинем. Предположим, губы обкусываются раз в пять дней, это достаточно скромная оценка, и каждый раз снимается по пять кусочков, размером, грубо говоря, в одну пятую квадратного сантиметра. Это даст примерно семьдесят три квадратных сантиметра в год. Если принять среднюю продолжительность жизни равной шестидесяти годам, причем период младенчества в нее не включаем, поскольку в этом возрасте привычка обкусывания еще не создается, общая сумма выйдет около четырех тысяч трехсот восьмидесяти квадратных сантиметров, то есть ноль целых, четыреста тридцать восемь тысячных квадратного метра, вполне достаточно на средних размеров коврик в прихожей. Это если не учитывать всю прочую кожу, которая может быть обкусана еще бог весть где. В сущности, ногти тоже можно сюда причислить. Труднее всего оценить скорость пережевывания и среднее количество кожи или обломков ногтей, оказавшихся проглоченными, в противоположность количеству тех же материалов отброшенных, выплюнутых или сдутых.
Проклятые колесики и шестеренки! Счетная машинка порой могла трещать в мозгу часами напролет. Это хуже, чем звон или жужжание в ушах, и иногда хотелось сказать об этом соседке: у той гудела плохо смонтированная труба, но разве сравнишь эту трубу с Эллиными столбиками, строчками и треском бешено крутящейся рукоятки арифмометра… Эта часть ее мозга была самой любимой, но от домашних любимцев всегда столько мороки! Можно было вырезать эту часть, и никто ничего не сказал бы, хотя мадам Бетц говаривала, что ее любимцы куда менее шумные и намного меньше увлекаются бессмысленными вычислениями.
Пространство для Эллы не было пустым. Его заполняли сигналы. Излучение шло отовсюду: цветок испускал запах, летучая мышь — писк, лимон — кислоту, девушка — привлекательность, летняя улица — летнее тепло, мышцы — движение. В пространстве больше волн, чем в океане: рентген, радио- и телепередачи, рации, автомобильные телефоны, ультрафиолет, микроволны, всевозможные космические лучи, детские телефоны-соломинки, высоковольтные линии, сигнализация, транзисторы и трансформаторы, миллиарды электронных штучек, истекающих информацией, землетрясения, реактивные самолеты, всяческие приливы и ветры, но также, сверх этого и в добавление к этому, запах выдает присутствие сахара, писк приманивает жертву, кислота стимулирует слюноотделение, привлекательность заслуживает увлеченности или по крайней мере интереса, тепло таит угрозу, движение выдает волю; между тем запах, который приманил пчелу на сладкое, отложил слой пыльцы на ее ворсинках, а каждая жертва летучей мыши означает, что меньше комаров укусит обожаемое нами тело; более того, на роду нам написано, избежав огня, попадать сразу в полымя, и лимонный сок, придав вкус салату, облегчает его пережевывание во рту и переваривание в желудке, и там высвобождает витамины, которые разносятся, как вечерние новости или рекламная кампания, и это может ублажить пенис, что приведет к неожиданной беременности — пожалуй, здесь причина и следствие явно неравновесны; а жара заставляет ноги искать тени, где они вытаптывают траву, борющуюся за жизнь, а сокрушенная воля устало тащится к предписанному, хотя и отсроченному концу. Вот и выходит, что запах, звук, кислота, зрение, секс, тепло мира, воля человека — все это лишь жалкое бренчание уличного музыканта среди множества посланий, шаловливое веселье в облаках конфетти, ибо каждая молекула в куске разрезаемого металла вопиет, и растения истекают соком ради музыки, и птичий пух излагает то же, что и птичье сердце, только в ином регистре.