Кастрация
Шрифт:
Я протираю кожу спиртом, левой руке приятна ее беспомощность, ей нравится забота, и, когда я подношу иглу... в ту же секунду в дверь загрохотали, удары сыплются непрерывно, все более нарастая. Я вздрагиваю. Я все-таки, думаю, успею сделать укол, но потом все же не выдерживаю, распускаю жгут, хватаю все то, что подготовил для инъекции, и бегу с этим в студию. Грохот настойчивости и нетерпения. Осторожнее, вы так мне сломаете дверь. После, конечно, придется дезинфицировать иглу. Место укромное лихорадочно ищу для своего приношения, мечусь, и все, на что падает взор, пищу дает для моей придирчивости. Размышление - лучший источник неудачи, наконец решаюсь спрятать шприц за книгами, выдвигаю две из них на стеллаже Сент-Бева и "Избранное" Сефериса, и все аккуратно укладываю в нишу за ними. Со стороны ничего не заметно. Кажется, неплохо. И мне наплевать на те объяснения, которые, возможно, мне уготованы. И в воображении теперешнем я не есть оступившийся, и по расчету не заслуживаю испепеляющей порчи презрением. И вид на себя напустивши досады, иду открывать.
Дверь распахивается, и ко мне врываются четверо молодых парней, это еще новая четверка, я прежде никогда не видел ни одного из них. Они бесцеремонно отстраняют меня и проходят вперед, я имею основания быть возмущенным. Они ничего не ищут, не говорят со мной и не раздумывают. Один идет на кухню, и слышу только, как там что-то падает на пол. Трое остаются со мной в студии, не сводят с меня глаз, и вдруг один из них уверенно направляется к книгам и движением безошибочным выхватывает именно те книги, которых минуту назад я касался. Сеферис летит на пол, Сент-Бев тоже, и еще одна книга, заглавием вниз, согласно известному закону, я для чего-то вспоминаю, что это "Anthropologie structurale", совершенно без всякой необходимости; две строчки серебром на черном. Ампулы и наполненный шприц летят на пол, и с хрустом он давит их своею тяжелой подошвой. Он из-за книг извлекает и резиновый жгут и со сладострастной методичностью лезвием ножа разрезает его на куски. В доме повешенного. Честное слово, у меня впечатление, будто соглядатай все время у меня в доме, если только, конечно, это не я сам. Один из парней, стоящий ко мне ближе всех остальных, укоризненно качает головой, на меня глядя. И вдруг я взрываюсь.
– Убирайтесь отсюда!
– кричу я, в ярости кулаки сжимая. Беззаконие именем неожиданности.
– Слышите?! Сейчас же убирайтесь к черту! Чтобы через минуту вас здесь не было, иначе... я... все отменю!.. И завтра ничего не будет!..
– Ну ладно, ладно, - отвечают мне миролюбиво.
– Вы можете спокойно отдыхать.
– Не смущаются, конечно, но и не рассчитывали. Блицкриг неуверенности. Трепет.
Дверь запираю с тщательностью за четырьмя молодыми пришельцами, к которым ожесточение мое еще не остыло. Конечно, я стану спокойно отдыхать. Едва ли кто-то слышать способен мои янтарные и беспокойные шепоты. В скрежетах ночи. Безвестность номер четырнадцать с именем ночи. В инволюционном синдроме мира утешение тишайшим. Неужто я уж настолько не владею собой, ведь я же сам себя всегда выдаю, но это невозможно, говорю себе я. Мурашки ползут по коже ночи, угрожая мне попискиванием и шорохами. Но за окном тишина, и тьма притаилась в себе самой, и все теперешнее ее в напряженном и надсадном созерцании. Дом нетерпимости. Я не в силах даже раздеться, я раскладываю постель и изможденно валюсь на нее. Без света. Предстоящая церемония. Сила - есть череда напряжений, объединенных сходством ориентаций, мои же напряжения - суть составляющие растраты. Я теперь не доверяю никаким замкам или запорам. Входная дверь расшаталась, между нею и косяком можно свободно просунуть руку и замок отомкнуть, некоторые так и делают, и я прячусь в прихожей, чтобы в этом убедиться самому. О чем это я? Миру следует переселиться душою в какое-либо сообщество, пребывающее в младенчестве. Я должен успеть разобрать все, и все рассмотреть. Но ведь за разгребателями грязи должны приходить зачинщики чистоты. Из искусств извлекаю изобретения враждебности в подножия меланхолий. Прихожая моя заполняется паломниками злости, само присутствие которых равнозначно ужасу. Они заходят в спальню, и некоторые из них холодные ладони свои прикладывают к моему влажному лбу. Я несколько раз поднимаю голову и убеждаюсь в том, что никого нет. Но это ничего еще не значит. Спать, приказываю я себе, спать. Я вполне подготовлен ко сну, глаза мои закрыты, но сон настигает меня сзади, со стороны затылка, он вторгается в меня своими кошачьими лапами. А с чего ты взял, что боль непременно будет нестерпимой? Череда событий блаженства и зазубрины похвалы. Здесь каждый должен заснуть. А если бы меня собирались убить, то незачем было городить такие бесконечные и невыносимые предисловия. Успел ли я все? И я повторяю это четыреста раз, как в детстве, и тогда все исполняется. О чудо! Ожидаемое свершилось, но я сумел всех уговорить и многократно уменьшить ужас. Ко мне столько раз приходили в продолжение ночи, и я всех убедил, со мною все решено, и я вовсе избавлен. Современные медитации на кончиках ног танцовщиц, в живой энергии дрожжей. Это же катакеметик. Что такое катакеметик? Ты опять все перепутал. Вскипающее. Расстался.
Я вижу уже в себе старость, и она приходит отовсюду. Боже, какие холодные руки! И с воздухом входит в мою грудь. Опять захотел дурноты? Все, что есть вокруг, все собралось во мне, и то, что далеко-далеко, и то, что подле самого глаза. На волшебном сквозняке ощущений безудержных и беспорядочных. Пространство расширилось, разговоры про горизонт пахнут какой-то малопонятной ересью. Остановись. Человека совсем-совсем чужого принуждаю отцом моим быть, а самому даже черт того не различить, но... удается.
– Ты всегда так неприятно противился нашей с тобой одновременности существования, - с горечью говорит он, - ты выталкивал меня.
– Слова его как окалина, под которой остывший металл.
– Разве так?
– бессильно бормочу я. Разве так?
– Теперь он наставляет меня на основаниях отцовства, и по поручению его должен диофантовы уравнения решать, которые он пишет передо мной. Я запутался с неизвестными, да нет, неизвестно вообще все, знак равенства меня не пускает, и существует вовсе без сути, и его мне никак не понять. И чужеродность человека того нарастает, мне уже не совладать с нею, и оборачивается... Боже, опять они здесь!.. Цифры и смысл стоят у меня поперек горла. Нельзя на меня смотреть без отвращения, и все более распаляют себя, и вот уже воздух пропитан угрозой, и срываюсь, и весь отдаюсь одному из своих бесчисленных и обреченных побегов. Пока я перебежками поднимаюсь по дороге в гору, по обе стороны только березняк, полный лжи и тревоги, и те более, чем ощущения, а после открывается городской квартал, в котором я надеюсь укрыться, или не надеюсь ни на что, и меня все время преследуют на автомобилях. И вижу теперь, как по всей почве прокатились суды над цинизмом. Если только теперь увидят, их после точно будет ни за что со следа не сбить. И поворачиваю за угол дома, и огибаю еще один дом, мне извилистость дана на весь остаток прозябания. И белизна ослепляет. Тревога все время со мной, если бы неуловимость предписана была мне изначально, но так приходится настигать ее ценой своего сердца. Какие гнетущие отцовы преследования, их я не выдумал, но со мною были всегда. И опять то же. Ведь я уже объяснился. Вложена безнадежность, и выдохнута жизнь. Это снова они. Сколько мной обогнуто углов, и временной силе моей никак во мне не окрепнуть. Они хотят вырвать мои глаза, автомобили не спятили, Боже, есть ли убежище для меня, ибо бегу я без цели?! Каждой из них, ведь каждой из них был я обманут прежде. Бремя упругости юности все уходит на уплату амортизации существования в очертаниях текущего времени. Отец был неправ, ибо не зная меня, старался совратить меня в неизвестность. Свойства сверхсеверные его необманчивы есть и беззаконны. Ему только следует сделаться, говорит кто-то, менее чем моралистом, но судьею блаженства. Непростившие и непримирившиеся возвращались последними. И есть во мне неисчерпаем потенциал трагического и таинственного письма. Ключ есть у прислуги, говорю я, но у нее сегодня выходной, и сразу просыпаюсь.
Но нет, это продолжение сна, спальня полна людей, весь дом полон людей, ночи как и не бывало. Как они могли здесь оказаться? И хорошо понимаю, что теперь уже не сон, что люди эти пришли за мной, и всю ночь беспокойство мое охраняли.
– Проснулись, - человек говорит, одетый в серое пальто и сидящий на стуле, и сам встает. В пепельно-серое. Какую угрозу могли нести автомобили? Иероглифов просоночных рушащихся исчезновение тихое. Он старше остальных. Какая была короткая ночь! Забыто. Совсем.
– Мне на вас наплевать, - бормочу я, сидя на постели.
– Я собираюсь еще спать.
– Вы сошли с ума, - говорит тот человек.
– Известно ли вам, что уже десятый час?!
– И, наверное, для подтверждения своих слов глядит на ручные часы, небольшие, почти дамские. Подушка моя мокра, влага под мышками, за ушами и на висках.
– Кто вы такой?
– Моя фамилия Горбовиц, - отвечает, - и я поставлен помочь вам не наделать сегодня каких-нибудь глупостей.
– Могли бы и не трудиться, - отзываюсь пренебрежительно.
– Я и без вас не собираюсь их делать.
– Усмехается. Слишком мало времени для славы, и бесконечно много его для безвестности. Отравленному ядом мнимого преимущества. Небесный мошенник ловко скрывает условия договора, согласно которому отсылает нас в мясорубку обыденности. Без подготовки, a prima vista. И встаю, немного пошатываясь. Спальню свою называю Медовой Клоакой, и когда я в настроении...
– Ну-ну, встряхнитесь, - говорит Горбовиц, или как его там.
– Да вы сами только посмотрите на себя.
– И один из парней, состоящих под началом этого корректного истукана, подносит мне к самому лицу зеркало. Смотрю на себя и вдруг смеюсь неожиданно; выгляжу, конечно, отвратительно, волосы всклокочены, небрит, под глазами мешки, глаза дикие и измученные, и все же физиономия, черт ее дери, весь вид не лишены некоторого обаяния, именно такие, именно теперь. Я готов превзойти сегодня все виды сомнения и сонливости, хотя и время не подвластно моей настойчивости. По мановению руки Горбовица зеркало исчезает, и - новое явление вместо него. Другой парень подскакивает ко мне и, по-боксерски пританцовывая, один за другим кулаками наносит мне удары в грудь и в скулу. Пару ударов я пропускаю, вполне ощутимых, но потом уворачиваюсь и сам нокаутирую того в челюсть, тот валится на пол и потом довольно смеется, когда двое других ему помогают подняться. Во мне что-то всплывает на мгновение, когда я гляжу на парней, но оно слишком коротко, чтобы успеть уцепиться.
– Это уже лучше, - Горбовиц мне говорит, и бескровные губы его сухи и почти неподвижны.
– Теперь умываться, завтракать! Быстро, быстро! Вам нелегкий день предстоит, и все нужно делать энергично и быстро.
Меня усаживают на стул, и один из парней бреет меня. У них тут, кажется, на все руки умельцы. Чужие прикосновения не то, что бы неприятны, но всего только необычны при моей теперешней воспаленности восприятия, мне надолго запомнятся эти прикосновения. Я есмь суббота и безнадежность. В напряжении. Изнутри.
– Кстати, вы можете познакомиться, - рассуждает Горбовиц, прохаживаясь за моей спиной и поочередно указывая на каждого из парней.
– Это Гонзаго. Мадонна. Цицерон. Вьюнок. Вам теперь часто придется их видеть. Вы слишком ценны для нас, и эти мальчики станут оберегать вас от всяких случайностей.
– Цицерона мне можете, пожалуй, оставить, - равнодушно соглашаюсь я. Должно быть, любопытно будет иногда поболтать с ним, если, конечно, он и вправду так красноречив, как утверждает его прозвище.
Парни чему-то смеются.
– Нет-нет, - поспешно говорит Горбовиц.
– Они все останутся с вами. Хотя вы, конечно, можете сразу же сказать нам, если вас в них не будет что-либо устраивать. Но я думаю, что проблем не должно возникнуть. Ну-ну, не вертитесь. А то вас могут обрезать.
– Как?
– насмешливо бормочу я, сидя с запрокинутой головой.
– Прямо уже сейчас?
Вьюнок обтирает мое лицо льняною салфеткой и позволяет мне встать. Вполне прилично, - говорю я.
– Не хуже, чем в "Севильском цирюльнике".
Мы все снимаемся с места, и меня ведут в ванную комнату, я открываю воду и хочу запереть за собой дверь, но теперь уже Гонзаго становится в дверном проеме и наблюдает за мной, всем своим видом показывая, что запираться не нужно. Ну что ж, если решили посмеяться над наготой отца своего... Я отворачиваюсь и больше уже ни на кого не обращаю внимания. Если все-таки триумф окажется полным... Да нет же, этого мне просто не перенести. Я все время пытаюсь вспомнить... Иногда опасности показываются нам преждевременно; для того, чтобы отучить нас от смирения. Колючие водные струйки со змеиным шипением вторгаются в упругие территории моей кожи. Хватит ли всего меня на существование в последнем, библейском, предыстерическом напряжении?! Вода горяча, тело мое раскраснелось, и, должно быть, буквально лучится исходящею от него витальной силой. Меня совершенно не занимает происхождение зависти, отражающейся на лицах у всех, имеющих необходимость наблюдения за мной. Все - ложь, от первого и до последнего ощущения, все клокотания идей и намерений, мне так и не удалось приблизиться к себе, пусть на расстояние вытянутой руки, пускай на расстояние прямого взгляда. Я не собираюсь делать известными мои канонические недомыслия и несправедливости. Вода. Монолог безмыслия. В беспорядке. Меня не учили.