Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— На кой ляд я им?

— А я знаю? Возвернутся они от Кадушкиных, тебе к той поре быть в Совете. Егор Иванович пустых слов не любит — вот со мной и ступай, а то мне же и нагорит. Ладно что встрел, а где бы мне искать тебя? Подумала? — И тихонько присказал: — Ведь это только сказать, в сушильном сарае.

Чтобы отвести от себя всякие подозрения насчет Кадушкиных, Машка пошла в сельсовет, надеясь узнать, не послан ли нарочный за Харитоном. «Небось не послали, — успокаивала себя Машка, подходя к сельсовету. — Ждать, наверно, самого станут. Да ему пора и приехать. Вернется, а ему: здравствуйте мимо своих ворот… Так ведь это что? — вдруг вспохватилась Машка, подумав о Дуняше и детях. Горячая волна ударилась в сердце. — И угоняли бы одного, а то и ребятишек. Али и детям худа хотят? Что это как все?» При мыслях о детях Машка разволновалась и сердито пожалела, что не уехала в Митькины лужки к Кадушкиным. Плюнуть бы на деда Филина да идти своим путем.

У крыльца сельсовета стояла кучка мужиков, которые окружили и разглядывали нищего старичка Гришу Неге с холщовой сумкой через плечо. Он ел вареную, но неочищенную картошку, приплясывая на худых ногах, новые лапти на нем празднично поскрипывали.

— В церкве поют, а в кабаке веселей, — говорил Гриша, поглядывая на церковь.

— Гриша Неге — на собачьей ноге, — посмеивался Матька Кукуй над нищим и норовил ткнуть его под бок, но мужики не давали, пытая нищего о своем:

— Как с урожаем, Гриша, вот там, откуль ты идешь?

— Персты на полях, — молол нищий и, указав на Канунникова, захохотал: — Нажевал рожу-то!

От мужиков, хохочущих над Гришей Неге, навстречу Машке пошел Егор Иванович Бедулев, в хромовых начищенных сапогах, вероятно великоватых по его ноге и потому с задравшимися носками. Галифе и пиджачок одного серенького рыхлого суконца, вздутого на локтях и коленях. Бородка у Егора по-прежнему кудрится сквозным дымком и верхняя губа все так же в русой повити. Егор давно забросил свою телячью шапку, заменив ее кожаной шестиклинкой, которую для веских жестов чаще всего носит в руках. Голову с затылка до самой макушки подбирает наголо, а спереди по скату ко лбу начес вроде челки, примоченной накосо к правой брови. Машка не любит Егора за жидкую бородку, за чужие манеры и одежду. Он это знает и немного побаивается ее бесшабашного и вздорного характера.

— Здравствуй, Марья. Смурная, что ли?

— Хоть бы и смурная. Зачем я понадобилась?

— Хм. Мы у Кадушкиных опись произвели. Комиссия.

— Слышала.

— Тем лучше. Велено взятое теперь на отправление в город. А пока все перенесем в амбары. Вот на это и бедняцкий актив собран. Пошли, ребята, — скомандовал Егор мужикам, а Машке разъяснил: — Стекло и всякий там разнобой по бедняцкой разноске в записи. Тебе, как страдала ты у мироеда, который, тебе вырешено взять зеркало. В раме. В верхней-то горнице которое. Как поднимешься — весь в ём. Теперь твое. Знай басись.

— Сам-то Харитон тут был?

— Не было и не будет. К обеду завтра не окажется, возьмем на покосах. Зеркало-то, Марья, тебе наметил я. А ты по мне и слова не скажешь. Хоть бы словечко когда. Пусть и маленькое, да не поперек которое.

— Дом-то как теперь?

— В сельсовет оприходуем.

— И скажу, Егор Иванович, по тебе как раз: задобрить хочешь.

— За сиротское голодание житье обрисовано. Сам я, Марья, ничего не придумал. Вот с зеркалом моя придумка. А ведь оно, зеркало, тоже не с полу поднято. Федот Федотыч перед покупкой небось чесал поясницу-то.

— Да зачем оно мне? Куда я с ним? Ремки-то свои разглядывать?

Егор Иванович вдруг оживился, взмахнул руками со сжатой фуражкой, наскочил на любимые слова:

— Я тебе, Марья, скажу всецело. Который. Разрушим старый прах отсталых классов, и взойдет стопроцентная заря расцвета жизни. Пойдешь к зеркалу и не узнаешь сама себя.

— Беззубая да толстопятая сделаюсь — где уж узнать. — Машка улыбнулась, а Егор совсем пошел гоголем возле нее.

— Ты, Марья, строгости в ум взяла — разве это худо? Мы это видим. А вот темнота взгляда портит твой дух. И выходит, подшиблена ты маленько духом на классовом горизонте восхода. Это пойми в словесном исчислении.

К дому Кадушкиных Егор Иванович и Машка подошли примиренные, сговорчивые. Машка мало поняла его слова о стопроцентной заре, но согласилась, что дальнейшее их житье придумано не им, стало быть, не Егором Бедулевым, и хочешь не хочешь, а придут лучшие перемены. «В газетах вычитал: горизонт восхода. А и правда, живу как лежалая колода. Сама себя, говорит, не узнаю. Спасибо нето. Возьму зеркало, — укрепилась Машка. — В это стекло и моя копейка вбита. А в городе уйдет с торгов за бесценок — только и видели. В конце концов не на худо все это затеяно. Или до старости ходить мне в рямках?.. Но Харитон-то? Пока я табунюсь с ними, он возьмет да заявится — тут ему и крышка. А Любава небось надеется: в дороге-де Машка. Как же все плохо-то…»

В комнаты Машка заходить не стала, считая себя в чем-то виноватой перед вещами и стенами, с которыми была связана всю свою сознательную жизнь, с которыми свыклась, стерпелась, и теперь не могла видеть, как все в доме сдвинуто с привычных мест, перевернуто, разбросано, обсыпано откуда-то взявшимся пухом, луковой шелухой, скрипевшей под каблуками. Чтобы не стоять без дела, Машка из чулана вынесла в амбар пересыпанные табаком шубы, два тулупа, связку пимов, ворох половиков, снятых из горницы на лето. Потом попросила Матьку Кукуя спустить ей сверху настенное зеркало.

— Пособи ей, пособи, — поддакнул мимоходом Егор Иванович, вылезая на крыльцо в обнимку с тиковой периной.

Зеркало без малого в рост человека, с тяжелой рамой из плотной березы, Кукуй вынес за ворота и, шмыгая носом, постучал по толстому стеклу:

— Взять бы топор да посередке — хрясь. Дай смажу.

— Я те смажу, мазило. Воистину сказано: худая харя зеркало хает. Затяни-ка узел-то, да покрепче.

— А я бы обухом наделал глядельцев на всю деревню, ха-ха.

Машка с помощью Кукуя веревкой перехватила зеркало поперек и хотела взять на спину, да к воротам подъехал дед Филин; в телеге у него был навален бедулевский скарб: ведра, тазы, деревянное корыто, шайки, узлы, из-за которых сияли глазенками ребятишки Егора Ивановича. Тут же сидела, глубоко утонув в поклаже, сама Ефросинья. Она проворно выбралась из телеги и в широком платье, с большими, низко опустившимися грудями начала ссаживать на мосток перед воротами своих мальцов, которые прыгали, плясали и веселились вокруг матери. Занятая своим делом, Ефросинья крикнула Машке, даже не глянув в ее сторону:

— Ай без ума, Машка, переть на себе-то, — в голосе Ефросиньи звенела власть и строгое добродушие. — Не блажи-ко, давай. Филин сейчас свалит наше и увезет. Слышь, дед?

Филин отпирал ворота и не отозвался, но Машка в молчании деда уловила его неприязнь к Ефросинье и оттого более злобно пыхнула против нее.

— Уж не терпится, так скорей и въехать. Своя-то изба сгорела, что ли?

— А сама-то, — сразу с крика взяла Ефросинья, широко разевая рот. И, забывшись, что кругом стоят чужие мужики, локтями поправила под свободным платьем свои большие отвисшие груди. — Сама-то вперед всех хапнула. Гля, не упрешь.

— Я тут почти десять лет выжила.

— А что было не жить на готовом-то. Н-но-о, — Ефросинья взяла вожжи и, высоко поднимая руки, властно крикнула на лошадь, показывая Машке и всем остальным, что она имеет полное право на въезд в этот дом. Телега дернулась, мальцы откатились от ворот.

— Быстрые на даровое-то, едри их мать, — сказал Абрам Канунников и плюнул вслед телеге, въехавшей во двор. Собравшиеся бабы осмелели:

— Эта сейчас обиходит кадушкинские покои.

— Да уж угоит, потолок али пол — не разберешь.

Поделиться с друзьями: