Категории средневековой культуры
Шрифт:
Соотношение этих определений времени не отражает просто различия в длительности,— эти категории различаются совершенно неодинаковой внутренней ценностью. Вечность — атрибут Бога, она вневременна, время человеческого существования по сравнению с вечностью—ничто и приобретает смысл лишь как подготовительная ступень к переходу в потустороннюю вечную жизнь Что касается аеvum, то это промежуточное понятие между вечностью и временем, это —«сотворенная вечность».
Вечность не имеет ни начала, ни конца; аevum имеет начало, но не имеет конца, тогда как время имеет и начало и конец. По Фоме Аквинскому, аevum, как и аеternitas, дан «весь сразу» (totum simul), но вместе с тем обладает и последовательностью (SТ, раrs 1, quaest. X, агt. V). Гонорий Августодунский дает несколько иную интерпретацию временных понятий.
Аеvum — вечность, она существует «до мира, с миром и после мира» (Аеvum est аntе mundum, сum mundo, роst mundum); она принадлежит одному лишь Богу, который не был, не будет, но всегда есть (non fuit, nес erit, sed semper est).
Мир идей или первообразов мира, а равно ангелов характеризуется «вечными временами» (tempora аеtегnа) — понятием, имеющим подчиненное значение по отношению к «вечности». «Земное же время —это тень вечности» (Tempus autem mundi еst umbra аеvi). Время началось вместе с миром и с ним прекратится. Время измеримо, потому, вероятно, Гонорий выводит этимологию слова tempus из temperamentum («соразмерность», «соотношение»), «Время,— пишет он,—не что иное, как смена (череда) вещей (событий)» (vicissitudo rerum De Imagine Mundi II, 1-3).Показательный для средневековья образ времени — это канат, протянутый с востока на запад и изнашивающийся от ежедневного свертывания и развертывания (Гонорий Августодунский).
Вещественность восприятия времени проявляется и в приравнивании его к миру, роду человеческому (mundus—saeculum). Время, как и мир, подвержено порче (Ордерик Виталий). Оно не несет с собой прогресса человека, а если люди позднейших времен знают новое и видят дальше, чем их предшественники, то это объясняется тем, что они подобны карликам, усевшимся на плечах гигантов, но не свидетельствует о большей остроте их зрения (Бернард Шартрский, Иоанн Сольсберийский, Петр Блуа) (178).
В XIII веке осознание проблемы времени философской и Богословской мыслью получает новый стимул от идей Аристотеля, ставшего известным в Западной Европе благодаря арабам. Фома Аквинский в этом вопросе отчасти близок к Аристотелю, толкующему время как меру движения. Однако если современник Фомы Бона-вентура принимал аристотелевскую космологическую концепцию времени, пытаясь выработать «христианский аристотелизм», то Фома Аквинский сочетал его с неоплатонизмом. По Аристотелю, вневременностыо обладают лишь Боги и вечные существа, Аквинат же утверждал, что каждая субстанция, даже сотворенная, в некотором смысле существует вне времени. Рассматриваемое с точки зрения его субстанции существо не может быть измерено временем, ибо субстанция не имеет никакой последовательности, соответствует не времени, а настоящему моменту (nunc temporis); при рассмотрении же его в движении существо измеряется временем. Существо, подверженное изменению, удаляется от вечности, и эта изменчивость — свидетельство несовершенства творений. В отличие от Августина, пессимистически созерцавшего malignum saeculum, Фома Аквинский подчеркивал, что вечное спасение рода человеческого реализуется в процессе земной истории (175, 30—40, 49, 476 483).
Общим для мифологического времени и той формы времени, которая знакома историкам средневековья было то, что земное в известном смысле иллюзорно, ибо полнотою реальности обладает лишь время христианской легенды Время мифа о Христе не укладывается в одну лишь линейную последовательность. В Евангелии от Иоанна (8, 58) Иисус говорит: «Истинно, истинно говорю вам: прежде нежели был Авраам, Я есмь». Настоящее время в сознании людей христианского средневековья не столько чревато будущим, сколько насыщено, отягощено прошлым. По сравнению с «первоначальным временем» — временем Библии, непреходящим, вечно длящимся Временем,— земное, текущее время бренно. Это «время явлений», а не «сущностное время», и потому оно не самостоятельно. Время — лишь внешняя вариация в основе своей неподвижного мира. «Меняются времена, меняются и слова, но вера неизменна», ибо «то, что однажды было истинным, будет истинным всегда». А потому верили, что «Христос родится, рождается и родился» (Петр Ломбардский) (120). Истина не подвластна времени, не становится полнее в ходе его. Но это означало, что историчность человека лишена истины и земная история не обладает самоценностью и подлинностью, она не более как тень. Ее истолкование сводилось к дедукции смысла отдельных событий из идеального понятия истории. Те же самые отрезки, которые употребляются для измерения земного быстротечного времени, приобретают совершенно иную длительность и наполненность, когда применяются для измерения библейских событий.
Шесть дней творения представляются целой эпохой, несоизмеримой с простыми шестью днями. Какого рода эти дни, писал Августин, имея в виду дни творения, невозможно и вообразить, то великая тайна божья (4, 11, 6).
Гонорий Августодунский в своем «Е1uсidaгium» отвечает на вопрос о длительности пребывания в раю Адама и Евы: они были там семь часов.
«Почему же не дольше? Потому что немедленно после того как женщина была создана, она предала. В третий час после сотворения своего мужчина дал имена животным, в шестой час женщина, лишь только созданная, тут же вкусила от запретного плода и предложила его мужчине, который съел его из любви к ней, и затем, в девятый час, Господь изгнал их из Рая» (РЬ, 1. 172, 1119). Вся безгрешная жизнь человека длилась несколько часов одного дня! Но то были часы, протекшие в раю, и мысль христианина вмещает в них содержание, которого хватило бы на земные годы. Идея исторического времени осознавалась в обычных для средневекового человека антропоморфных категориях. Популярной в средневековой историографии и философии была концепция всемирно-исторических эпох, понимаемых как возрасты человечества. По слову св. Петра (II, 3, 8), «у Господа один день, как тысяча лет, и тысяча лет, как один день». Опираясь на эти слова и на их толкование в раннехристианской литературе, Августин приравнивал каждый день творения к тысячелетию и пытался определить длительность истории человечества,— он видел в днях творения символические прообразы возрастов, которые проходит история. По Августину, история знает шесть эпох от сотворения Адама до потопа, от потопа до Авраама, от Авраама до Давида, от Давида до вавилонского пленения, от вавилонского плена до рождества Христова и, наконец, от Христа до конца света. Эти всемирно-исторические эпохи соответствуют шести периодам жизни человека: младенчество, детство, отрочество, юность, зрелость, старость. Точно так же и Исидор Севильский трактовал понятие аеtas двояко—как возраст человеческий и как возраст мира (РL, 1 82,223).
Исходя из долголетия библейских патриархов, Августин считал, что в течение каждого из первых двух «возрастов»—infantia и pueritia —сменялось по десять поколений со сроком жизни поколения сто лет. Следующие три века (adolescentia, iuventus, aetas senior) содержали каждый по сорок поколений.
Шестой и последний исторический период (senectus), который начался Христом, продолжается и не может быть измерен определенным числом поколений, ибо, как сказано в «Деяниях апостолов» (I, 7), «не ваше дело знать времена или сроки, которые Отец положил в Своей власти». Поэтому вычислять оставшееся земное время Августин считал тщетным занятием (4, 18, 53; 22, 30).Несмотря на это, ряд средневековых авторов вычисляли продолжительность последней эпохи истории. Бэда. полагал, что конец света наступит в 1000 году. Эту дату предрекали проповедники в X веке, ожидая близкой развязки. Впрочем, при довольно расплывчатых представлениях о хронологии и неясности, нужно ли исчислять тысячелетие от рождения Христа или от его распятия, мало кто знал, когда именно должен наступить роковой момент. Легенда о широком распространении массовых страхов в Европе в канун 1000 года сложилась в конце XV века, в обстановке действительно усилившихся панических ожиданий конца света (133).
Попытки вычислить дату пришествия Антихриста и завершения шестой эпохи жизни рода человеческого предпринимались неоднократно. Возрастам человечества соответствуют часы дня, и вся история уподобляется одному дню: утром трудился Авель, в третий час дня был Ной, девятый час — время законодательства Моисеева, одиннадцатый час —пришествие Христово.
Обычная для средневекового сознания склонность к символическому пониманию люБого явления в учении о шести возрастах человечества носит оттенок исторического пессимизма: наступил последний, шестой век всемирной истории, век одряхления. Еще в «Первом послании апостола Павла к коринфянам» (10, 11) говорилось о достижении человечеством «последних веков». Спустя тысячелетие с лишним Данте, также живший в ожидании конца света, вкладывает в уста Беатриче слова о том, что в райской «розе» «переполнены ступени» и осталось немного свободных мест для избранников божьих (Рай, XXX, 131—132).Пессимистическое понимание современности было широко популярно в средние века: лучшие, самые счастливые времена в жизни человечества далеко позади, в обстановке морального упадка приближается конец свеча. Прежде люди были здоровыми и рослыми, ныне они хилые и маленькие; в былые времена жены оставались верными мужьям, а вассалы — своим сеньорам, теперь не то. Из учения об аналогии между микрокосмом и макрокосмом делался вывод о параллельном старении мира и человека. Англосаксонский поэт считает каждого из живущих стариком, ибо мир достиг своего шестого и последнею века. Э-Р. Курциус видит в высказываниях о «старении мира не выражение настроений эпохи, а заимствование одного из «общих мест» античной литературы. Но, видимо, эта топика заимствовалась в силу каких-то причин.
Мundus senescit— «мир стареет». Что стало с величественными фигурами далекого прошлого — библейскими персонажами и античными героями? В одной из песен цикла «Саrmina Вuгаnа» среди жалоб на всеобщий упадок и порчу мира, выдержанных в смешанных серьезно-иронических тонах, упоминаются отцы церкви, античные и ветхо- и новозаветные образы: Где новые Григории? В кабацкой консистории! Где Киприаны новые? Вершат дела грошовые! Где Августин? За кружкою! Где Бенедикт? С подружкою! В таверне разминаются, Пред чернью распинаются, Что Марфа — благодольная, Мария — хлебосольная, Что Лия — чревом праздная, Рахиль — слепообразная, Катон их стал гулякою, Забыв про строгость всякую, Лукреция — блудницею, Гулящею девицею (70, 161—162).
Выворачивающая наизнанку священное и серьезное, вольная шутка здесь двойственна и не лишена мировоззренческого оттенка. Подобные же сетования на порчу мира легко встретить и у историков. «Как нынче все стало иначе,— писал нормандский историк XII века Ордерик Виталий,— любовь остыла, зло одолевает. Чудеса, бывшие прежде залогом святости, прекратились, и на долю историков осталось только описывать всяческие преступления. Близится время Антихриста» (243, 59).Любопытный парадокс: общество, одержимое мыслью о старении, дряхлости мира и почитавшее библейских патриархов и седобородых пророков, было обществом, которым правили преимущественно нестарые люди.
Продолжительность жизни была в средние века невелика. Мы не располагаем сколько-нибудь представительными данными на этот счет, но известно, что не только многие государи, вступавшие на престол по праву рождения, но и папы и иные церковные иерархи достигали вершин власти молодыми и умирали, не дожив до старости. Абеляр и Фома Аквинский стали профессорами неполных тридцати лет. Люди, персонифицирующие в глазах католиков средневековое христианство,— Фома Аквинский и Франциск Ассизский — умерли первый сорока девяти, второй — сорока четырех лет.
Впрочем, сорокалетних уже считали пожилыми. Идеальный возраст — тридцать пять лет, возраст, в котором «пожелал завершить свою земную жизнь» Христос. Данте вслед за античными и средневековыми авторитетами утверждал, что юность длится до двадцати пяти лет, зрелость завершается на сорок пятом году жизни, после чего начинается старость (30, 253—255).В средние века было распространено убеждение, что всякое изменение неизбежно ведет к упадку. «Все, что меняется, теряет свою ценность»,— гласит поэма XII века. Термины «modernus», «novus» и производные от них выражали в средние века скорее оценочные, чем временные понятия. В первые столетия христианства в них содержался позитивный смысл: «новое» обозначало христианское, «старое» — языческое. Но в более поздний период подлинная античность была почти совсем забыта, и термин «antiquus» приобрел положительное значение, стал синонимом авторитета. Новшества же, говорил Иоанн Сольсберийский, подчас оказываются давно известным старым. Истина не меняется со временем. Другой писатель признавал, что все люди страшатся новшеств. «Всегда презирают свое собственное время,— писал английский историк Вальтер Мап,— каждый век предпочитает предшествующий» (265, 158; 149, 108; 97, 21—39). Однако вопреки традиции сам он видел в древности «медный век», а в своем времени — век «золотой»! Термин «modernitas» («модернизм») легко принимал в средние века отрицательный, хулительный смысл: все новое, не освященное , временем и традицией, внушало подозрения. Обвинение в «неслыханных новшествах», «новых модах» предъявлялось в первую очередь еретикам («novi doctores») и было опасным средством общественной дискредитации. Ценность имело прежде всего старое. Правда, некоторые мыслители сознавали, что ведь и старое и почтенное некогда было новым и что поэтому, как писал Ансельм Гавельбергский, необходимо различать и в старом и в новом между дурным и хорошим; однако и он подчеркивал, что в сфере духа изменений не происходит (unus et idem spiritus) (243, 30)Противоположность коренных ценностных ориентации средневековья и нового времени станет ясной, если вдуматься в слова Гийома Коншского: «Мы пересказываем и излагаем древних, а не изобретаем нового» (Sumus relatoreset expositors veterum non inventores novrum), ибо «древние намного лучше современных» (Аntiqui multo meliores fuerunt modernis). «Аntiquitas» —синоним таких понятий, как «аuctoritas» (авторитет), <gravitas (достоинство), «majestas» (величие). В этом мире оригинальность мысли не считалась достоинством и в плагиате не видели греха (178, 26).