ЖАНРЫ

Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова

Кундрюцков Борис А

Шрифт:

И вдруг я почувствовал значительное облегчение.

Рука, меня шлепавшая, мгновенно отдернулась.

Бабка вскрикнула:

— Паршивец!

Папанька покатился со смеху и сказал:

— Ну, усе в порядке…

Мать, как и следует больной, поморшшилась и застонала громче.

Да, вот именно, — начало ли это моих „заметок", или конец? А может мне как раз нужно было зрелый возраст Ивана Ильича захватить, тем более, что при рождении я-то не присутствовал, еще и на свете меня не было, да и встретились мы с Гаморкиным, когда мне было шестнадцать лет, — тогда меня из Духовного Училища выперли за чрезмерную любовь мою к вину и к военным подвигам Как странно. Как казаку, мне удивительно трудно было туда попасть, и как потом принадлежность к Казачьему народу, помогла мне вылететь из школы с быстротой и легкостью невероятной.

Причудливо и затейно переплелась моя судьба с судьбой Гаморкина. Уж много написав о нем — целые книги, я догадался, что надо было начинать с нашей первой встречи, а то вот теперь, когда уже кой-какие мои записи о нем разошлись по рукам, — как их соберешь для исправления? Бегал я, собирал их между знакомыми, говорил:

— Дайте, я иначе намаракую.

Не дают.

— Пошел, говорят, к чертовой матери… Знаем мы вас — списателей, — дашь, а потом — ищи ветра в поле…

Эх мать честная, что я наделал. Вот уж верно кто с детства к какому ремеслу не приучился — лучше не берись. Со встречи моей надо было мне эти вот записки начать. Да-а, надо было перо, обмокнутое в чернило (из карандаша сам разводил) на бумагу поставить и так вот начинать.

Встретились мы с казаком Донским, Иваном Ильичем Гаморкиным в Новочеркасске, Сенном базаре. Сидел он около своей арбы пожирал огромный розовый арбуз.

— Гей, казаче! — окликнул он меня, — подь-ка сюды.

И когда я подошел, он чистосердечно сказал:

— Хороши у тебя штанцы-шальвары. Хороши… Иде ты, сукин сын, сукна такого достал?

— От деда еще, — похвастался я, хотя шаровары были у меня совсем новые и я за них все свои деньги в Березовской станице отдал.

— Ха, — усмехнулся Ильич, заглянув мне в глаза, — малый, а брехло порядочное.

Он стал закручивать цыгарку, а мне, страсть как курить хотелось, я к нему и присел. Через минуту его кисет был у меня, а около моегс согнутого колена, стояла, напоминая чарку, полная сока, половина его арбуза. Мы разговорились, причем Иван Ильич называл меня — малец-станишник, а я его величал — отец, хотя он и был старше меня всего на пять лет. Это ему нравилось и под конец, узнав, что мы одной станицы, предложил съездить к нему на хутор и погостить. Так как я гулял по Отечеству своему — Войску Донскому, боясь показаться на глаза к батюшке и матушке, то с радостью согласился на его столь заманчивое для меня предложение.

Затем последовал ряд частых встреч моих с Иваном Ильичем, и служили мы с ним вместе, и всегда он мне рассказывал в свободные часы все, что с ним случалось в жизни и все, что он знал или слышал о Казачестве.

Не помню я фамилии, а слыхал, что при Наполеоне был историк и записыватель его жизни — так-то вот и я, — когда уже в зрелых летах начал записывать, говаривал Гаморкину об этом аналогическом случае. На это он мне отвечал:

— Далеко петуху до сокола.

Подразумевая себя под „соколом".

— А ты, Кондрат Евграфыч, хуть и с одним глазом, а пиши по-крупней, по-понят-ней, што-б казаки разобрать могли, каки-таки дела занесены и пропечатаны.

Да-а, и вот какое я событие не занесу в тетрадку, Иван Ильич сейчас же чертой отчеркнет и распишется:

„Читал и все оказалось верным в етой кетрадке.

Каптенармус Гаморкин".

— Без етого твоя запись ничего не значит, то-есть.

И сам страшно интересовался всем написанным и даже поощрял меня.

Иной раз нахмурится и сам говорит:

— Запиши-ка, станица, вот-ето: „У казака уму, што бурьяну, а у мужика — нет не шматка. Хоть кобыла безхвостая, да шашка вострая. Береги, казак, жану пушше глаза"…

И воодушевляясь, говорил:

— Уж так верно сказано. Не уберег значит, — баба и в сторону.

А бабы разныя есть. И заметь, раньше не любили казаки баб, как теперь. Как теперь именно. Теперь же, как пьяницы стали.

Раньше — целомудрие и бранное житие, а потом, стало-быть, по-чарке, по-чарке, да и пристрастились. До того пристрастились, индо жуть берет. Иного от бабы и не оторвешь. И песня есть такая:

„Як губам прилипну и с нею помру"…

„Пчелочкой" называется. Пчелочка там летаить вроде.

— Конечно, што-же? Сладкая ето и рискованная вещь! Нешто вроде хрукта. Скажем — вино-о-огра-ад, ананас, а то — ба-а-ба.

Как жердёла молодая, у которой и ветки гнутся, и цветы цветуть, и плоды родятся, и с которой ты вниз головой, когда она в срок войдет, сорваться можешь. И царапается, и плодами кормить, и тень тебе и благодать. Уходить, главное, от ней не хотится.

Взлезешь, скажем, на дерево, рвешь ягодки и лопаешь.

И вот есть жадные: объестся, и усей жизни у него расстройство, так и бегает до-ветру — мается.

А иной, сапожишшем ветку обломает, да и тоже — башкой в крапиву.

И срам, и морда, што пузырь.

Тут надо потихоньку; — поел, да и спускайся, покедова не проголодался. Спускайся, да рядом и садись. Закуривай, да и стереги; другой, што-бы не попользовался и ягодки не скрал. Поётся-ж:

„Жана молодая сына родила"…

или

„Не верь, казак, словам обмана,

Кольцо другому отдала"…

Вот оно што — баба.

Уход бо-ольшой требует, иначе — лучше с ней и не связывайся. Будет у табе, к примеру, дерево, а с него ни взвар табе, ни варенье, ни нардек.

— А ты, Иван Ильич, баб очень любишь?

— Уж ежели усе, "так и мы не отстаем. Кто их не любит? — сплевывал Гаморкин, — только к чему это отродье на нашу душу создано — не понимаю.

И тут, записал я первое увлечение Ивана Ильича женщиной. Так он мне его рассказал.

— Было мне годов пятнадцать, либо все шестнадцать, и приехали к нам в станицу студенты. Два студента и одна студентка. Подстриженная… Чубы знаменитые распустила на все три стороны. По бокам и сзади висят космы. А я, надо тебе сказать, красивый был казаченок — белый такой, красношшекай. Но морда у мине не круглая была, а как бы к низу удлиненная, и не так што-б уж очень. Чудок подзагорел я, кудри вьются и губы красные. Хоть куда, малец. Брови, к тому же, темные, к переносице сошлись. И вот интересная какая штука, я на нее и внимания не обратил, а она меня сразу разглядела, и что-то со своими загуторила.

— Типичный, говорит, вьюноша. Настоящий южный тип.

Тут и я на такие слова ея обернулся и ее заприметил. Типами-то, знаешь, кого у нас зовут. Немного я осерчал. Глазами на нее сверкнул и пошел дальше. Больше она мне так вот на людях и не попадалась. Болтали, что она за станицей пшеницу мерила, и какие-то кулечки на колосья одевала с непонятными надписями, на басурманском языке, но я, опять повторяю, с ней не встречался и мало этим интересовался — своих делов по горло было.

К уборке дело шло. Я, то в винограднике кручусь, то вырву часок, на рыбальство пойду. Домой редко наведывался. Фрукты с каждым днем поспевали. Созрели поздние вишни. И случилась такая вещь: что ни пройду домой, что ни пройдусь по саду, что ни загляну в халабуду — кто-то в ней целую груду косточек от вишень набрасывает.

Поделиться с друзьями: