ЖАНРЫ

Казак Иван Ильич Гаморкин. Бесхитростные заметки о нем, кума его, Кондрата Евграфовича Кудрявова

Кундрюцков Борис А

Шрифт:

— И с тобой так-то вот будет Петро Карпыч. А от чего все это проистекает, вот у него — например? Наука память сушит. Расположится она в мозгу, как дома, а память, как работницу — запрет в угол и давит ее там, выживаить из ея же, костяного куреня.

Гаморкин согнутым пальцем стукнул по лбу и продолжал.

— Скажем, учится человек. Наберается науки, как сухая тряпка водой. А куды памяти? Ей, можно так выразиться, прямо приходит гроб. Прижимается она к стенкам, прижимается, жмется, жмется, да, глядишь — в ухо и выпрыгнула. И стал человек ученый, а память — тю-тю. Такой платком нос утер, на стул его положил, да платок-то и… забыл. В церкви очки на лоб сдвинул, да при поклоне вместо лба, очками об пол — хлоп. Аа, — кричит, мать твою! Очки разбил. А иной на коня сядет, подпруги не затянув, ну валится рылом в грязь, удивляется — в чем дело. Нау-ука.

А он, — Иван Ильич, показал пальцем на меня, — в Духовном обучался. Сколько годов? Три годика. За три года наука три четверти мозгов заняла, а памяти четвертую оставила, а ето… больше моей дули и не получится.

Довольный своей философией, Гаморкин чёкнулся со стоявшей на земле баклажкой и выпил свой стакан с вином.

Были мы в ночном рыбальстве. Петр Карпович лежал под перевернутой и подпертой из-под одного борта лодкой, на манер некой холобуды устроенной, и только его плечи и голова в полотняной фуражке выступали наружу из полумрака. Мы рыбалили на заходе солнца, и обосновавшись на ночь у лодки, выпили и завели вечерком разговоры.

Быстро темнело. Ильич сидел, поджав по турецки ноги. Небольшой костер, который мы развели от камаров, догорал.

Когда засопел ветеринар, пришла пора и нам укладываться спать, Ильич задумчиво посмотрел на небо, на загоревшиеся звездочки, и тихо произнес:

— Слушай, кум, што я табе скажу. Раньше видал я одну звезду, переливалась она цветами радуги, и горела прямо над моим хутором, а теперь — нет ее. Куда она делась — не пойму. А обидно. Была ето настоящая звезда. Смотрел я и из чужих стран на небо, но ее не видал. Она только над Доном светила. Можно сказать — настоящая была, казачья звезда. Блестить сабе в одиночестве, с другими звездами не мешается, свою линию гнёть, свое достоинство держить. А теперь — нет ее. Может погасла, может завалилась куда? Грустно мне, посмотришь на небо — а ее нет. А когда я один, так даже страшно. Видал я ее, а теперь не вижу. Другие же звездочки горят, переливаются. Да-а-а!

А тут ешшо Пятиизбянцы проезжали, на возу книги везли.

Поздоровались.

— Што, спрашиваю, за груз?

— Книги, — отвечают, — с Урала, старинные.

Стал я их разглядывать. Обложки из кожи, старые, потемневшие и покоробившиеся, чудными письменами записанные, на углах в железо закованные.

— Да, книги знатные.

— Святые книги. Все в них записано.

— Усе?

— Да-а Чему быть и чего не миновать.

Рассказал и я им, что Казачья Звезда на

небе погасла, а один из стариков усмехнулся, бороду в кулак зажал.

— Слушай-ка, — говорит — мил-человек, Иван Ильич, прочитаю я табе, хуть ты и не старообрядец, што в наших книгах прописано.

— И погаснет на небе четырнадцатая звезда… Наступит в 1917 году — Царствие Антихристово… А в 1919 году, Красный Дух загонит Белого Духа в море… А спасут нас вольные казаки — люди с пятнадцатой звездой…

Стою я и слушаю. Год-то у нас какой, Евграфыч, вить десятый только. Што-ж — семь годов ждать?

А они:

— Могёть и меньше. Мы ети книги едим сверять на Лабу, в Некрасовскую станицу. Есть там ешшо один из наших, человечек умный и понятливый, — ен проверить.

Ну, а я опять с распросами.

— А спасут — вольные казаки?

— Да-а.

— Кто-ж ето — Донцы, Кубанцы, Терцы или другие?

— Не-ет. Ето будут вольные люди — всякие казаки… Прийдут они из разных стран.

— Да разве есть иде в мире казаки ок-ромя тутошних?

— Нет, да будут.

Хитро так старик мне сказал. Сели они на подводу и поехали дальше. Пять дедов старых. Покрутил я головой. Ты подумай, Евграфыч, с Пятиизбянской станицы на Лабу ехать — книги сверять.

Предсказание у мине однако в уме осталось. Месяц уже прошел, не забыл я его и табе вот рассказал, а они просили ни кому не сказывать — значит, кум, ешшо одна звезда должна погаснуть при нашем спасении, так сказать — пятнадцатая. А какая из них?

Гаморкин посмотрел на звезды, потом улыбнулся.

— Надо коня мово спросить. Конь у мине — звездочёт, сразу определит. Усе понятно, кум?

Я тоже глядел на небо. В душе степной мистицизм будил какие-то смутные чувства и была в них и тревога, и любопытство, и боязнь.

— Верить им, или не верить?

— Верить надо, — серьезно сказал Иван Ильич — деды старые, казаки крепкие, врать не будут. Зря пугать — тоже. Как можно? Да и рази они вруть? Ты подумай, ученая твоя голова, скажем, при сотворении мира сколько звезд было? Больше чем сычас? — Конечно. Оченно даже много. И мелких и крупных. Потом потекло время, побежала жизнь, и стали они меркнуть. Одни падают, другие тухнуть, третьи на кусочки рассыпаются. А деды по книгам за главными наблюдают. Скажем, одна исчезла, другая, третья и тако далее. А они сычас ето в книгу: — Ага, мол, по счету седьмая… Так-так… Высчитают и скажут — близится то-то и то-то: мор, или чума, или война, или што другое. А сычас вот четырнадцатая звезда закатилась. Ды ка-ак раз моя-то. Сколько я ее нее глядел, и-и-и. Сыяла она, сыяла, для нас — казаков, да и погасла. Значит кончится скоро наше беспечальное житье на неопределенное время.

Гаморкин отвернулся и посмотрел на свою родимую речушку.

— Ну, да вот тебе, кум, я это усе сказать могу, а вот гостю нашему, из Арчады — как скажешь? Ен человек — ветеринар не поверит — засмееться.

Внезапно, наступившую тишину прервал голос ветеринара — Петра Карповича. Задремав вначале, он проснулся от комариных укусов и уже, минут двадцать, как слушал Ивана Ильича.

— Это ты зря, Гаморкин, так говоришь.

— А рази не правда, Карпыч?

— Нет, конечно. Я тебе лучше расскажу историйку. Был Окружным Атаманом Жидков и в Чирскую, когда начались лагерные сборы, явился казак и отказался выходить на занятия. Его под арест. Не идет — и все тут. Оказывается, не хочет заниматься для грядущего Антихриста. Тоже с книгами доказывали. — Помру, говорит, лучше на родной земле, чем потом, в грязное дело влезши, прийдется иде нибудь, как собаке под тыном, подыхать. Так ничего с ним поделать и не могли. Весь лагерный сбор в каталажке отсидел.

Ну вот-вот, — подхватил Ильич, — и ети тоже самое говорили. Дык тому же… нет звезды казачьей. И не я один заприметил, а и другие казаки-станичники.

Ветеринар отрезвившись, опять стал наливать нам. Да и сон куда-то пропал. Сделав глоток, я спросил Гаморкина:

— Вот как это понять Красный Дух?

— Ето значит — Красный Дух, враг Божий, супротивник его.

— А Белый?

— Што Белый? Ето наоборот, который за Бога.

— Так за что-ж он в море-то? Разве ему помощи не будет?

— Г-м. Видать не будет.

— Почему-ж так? Белый, Божий, так сказать.

— Может провиниться — буркнул ветеринар, уже равнодушно слушая нас, думая о чем-то другом, а то и просто собираясь опять вздремнуть.

— Во-во, — ухватился за эту мысль Ильич — могёть и проштрафиться. Начнет, скажем, правильно, а под конец и согрешит. Тут ему и смерть, тут над ним и возьмет перевес Красный Дух, загонит его в море…

Петр Карпович громко всхрапнул. Мы с Иваном Ильичом, от такой неожиданности, вздрогнули и почему-то инстинктивно повернули головы на север. Загорелась зарница, и в ее мгновенном блеске, мы увидели розоватые полосы и огненную черту горизонта. Нам пришла одна и та же мысль в голову, но ни я, ни Гаморкин ее не высказали, так она и потухла, как и зарница.

Ильич поднялся и пошел к удочкам.

— Куда, Ильич?

— Пойду принесу одеялку, забыл.

— Науки в голове у тебя много, — неловко и как то неуверенно пошутил я.

Гаморкин остановился.

— Верно твое слово, кум. От такой науки премудрой, как жизнь и будущее толковать, совсем ум за разум зайдет.

— Это-ж как? — угадывая какой-то его особенный, Гаморкинский смысл переспросил я, но он уже спохватился и стал отшучиваться.

— А так. Ум вытолкнет наперед разум, да за его спину то и спрячется.

Поделиться с друзьями: