Клубничка на березке: Сексуальная культура в России
Шрифт:
«Не случайно, не из простого эпатажа Розанов обзывал русских литераторов, отрицающих реальную государственную жизнь и живущих, тем не менее, почти исключительно общественно-политическими вопросами, – онанистами. Я думаю, это вообще русская болезнь. Существует полушутливая классификация европейских народов: немцы склонны к садомазохистскому комплексу, французы к эротомании и т. д. Русские явно склонны к онанизму. Какой-то европеец сказал, что любовь – это преступление, совершаемое вдвоем. Русские предпочитают совершать преступление в одиночку. Мечты сбываются очень быстро и в максимально грубой форме. В форме топора... Прямая связь между прекраснодушными фантазиями и грубейшей физиологической реальностью. Реальностью, никогда до конца не реализующейся и не приносящей подлинного наслаждения» (Галковский, 1993. С. 67).
Мастурбационная метафора, безусловно, остроумна и имеет определенную эвристическую ценность. Мастурбация – «не только сублимация собственных вытесненных желаний, но и характеристика социальной ситуации, в которой собственное тело остается единственным доступным источником наслаждения, а самодостаточность в сексе является уникальным символом свободы» (Золотоносов, 1999. С. 458).
Но психосоциальная проблема заключается не в самом акте самоудовлетворения, а в связанных с ним переживаниях. Мастурбационная тревожность – не универсальный и в то же время не исключительно русский феномен. В XVIII– XIX вв. «война против онанизма» (М. Фуко) или «мастурбационная инквизиция» (Л. Люткехаус) была общеевропейским явлением. Как и всякая другая инквизиция, она сама создавала то, с чем боролась. Фрейду и его современникам мастурбация казалась чем-то исключительным, что должно вызывать неврозы, и это ожидание действовало как самореализующийся прогноз. Сначала воспитатели запугивали подростков онанизмом, а потом «открывали» его ужасные последствия: неврозы, панику, пониженное самоуважение, чувство неполноценности. Мучительная рефлексия по этому поводу представлена в дневниках и автобиографиях Гельдерлина, Клейста, Ницше, Канта, Шопенгауэра и многих других великих людей. В конце XX в. положение изменилось, люди стали мастурбировать, не испытывая чувства вины. Что тут специфически «русского»?
Подавленная гомосексуальностьТретья «метафора русской культуры» уходит своими идейными корнями в сочинения не столько Фрейда, обнаружившего ее у Достоевского и Панкеева, сколько Розанова, который, как теперь сказали бы, «вытащил из чулана» (и история подтвердила его интуицию!) целую плеяду выдающихся русских интеллектуалов. Список этот достаточно длинен, а если включить в него так называемых латентных гомосексуалов и всех тех, кто «интересовался» данной темой, то сексуально благонадежных людей в русской культуре вообще окажется мало. Об увеличении этого списка с положительным знаком заботятся историки-геи, желающие показать, какая у них замечательная родословная (что для угнетенного меньшинства вполне естественно), а с отрицательным – талантливый американский журналист ленинградского происхождения, блестящий знаток истории русской философии, сотрудник радио «Свобода» Борис Михайлович Парамонов (см. о нем: Эткинд, 1998б).
Поскольку Парамонов не всегда соблюдает нормы литературной политкорректности, позволяя себе «разоблачительные» публикации относительно творчества и личной жизни таких священных фигур, как Есенин, Блок, Платонов, Цветаева и Ахматова, в российском литературном истеблишменте многие предпочитают его не упоминать, обвиняя то в антисемитизме и гомофобии, то в русофобии.
Разоблачительная страсть Парамонова иногда и правда выглядит чрезмерной. Все содержание знаменитой книги маркиза де Кюстина «Россия в 1839 г.», в которой многие поколения россиян и иностранцев видели точный образ николаевской (и не только николаевской!) России, по мнению Парамонова, не имеет ничего общего с российской действительностью, а представляет собой «фантазию гомосексуалиста», одержимого властью красивых мундиров и безответно влюбленного в Николая I (Парамонов, 1997а). Кюстин действительно был гомосексуалом, но читатели ценили его «не только за это».
В очерке «Педагог Макаренко» (Парамонов, 1996) из предполагаемой гомосексуальности своего героя (поздняя женитьба, отсутствие сведений о сексуальной жизни в период работы в колонии, 64 упоминания о красоте воспитанников, психологическая близость с ними и т. д.) Парамонов делает однозначный вывод, что Антон Семенович – не только «педераст» и создатель гомосексуального гарема, но и «пахан», глава преступной банды. В разработке педагогической теории, выдвигающей на первый план не родительскую семью, а детский коллектив, Макаренко тоже «помогала его гомосексуальность – априорная чуждость всякой бытовой, а то и бытийной укорененности. Макаренко, как и всякий гомосексуалист, – гностик, не любящий мира и того, что в мире. Это и есть последнее основание всяческого революционаризма». То, что Макаренко работал с лишенными семьи беспризорниками и что коллективизм был политическим знаменем всей его эпохи, в расчет не принимается, а отсутствие документальных свидетельств вполне заменяет психоанализ как «мощнейшее оружие пресловутой гласности: он-то уж точно знает, что нет ничего тайного, что не стало бы явным».
Биографический материал у Парамонова всегда вторичен, он «разоблачает» не отдельных гомосексуалов, а гомосексуализм как основу идеологии коммунизма, видя в подавленном («репрессированном») гомосексуализме ключ к русской литературе и ко всей русской утопии (Парамонов, 1987, 1995, 1997 и др.).
Для Парамонова «гомосексуализм есть пол, но вне рождения, бесплодный, что и делает его коммунизмом: половой универсализм, вне гендерности, но и вне произрастания, вне бытия». Идея явно розановская, только вместо «христианства» Парамонов подставляет «коммунизм». В отличие от вульгарной, бытовой гомофобии, Парамонов считает опасным и вредоносным не всякий, а только подавленный, «репрессированный» гомосексуализм.«Пафос всех моих выступлений по обсуждаемым темам сводится к настойчивому повторению одной простой, я бы даже сказал элементарной мысли: легализация миноритетных сексуальных практик лишает их идеологических ядов. Ядовит может быть сублимированный гомосексуализм; но гомосексуализм, вообще любой секс как легально практикуемая активность Октябрьской революцией не грозит» (Парамонов, 1999).
Иными словами, Парамонов против запретов и преследований.
Против «гомосексуальной» метафоры русской культуры можно высказать те же возражения, что и против «мастурбационной».
1. Распространенность гомоэротизма (специально беру самое широкое, расплывчатое понятие) среди российских интеллектуалов была не выше, чем среди английских, французских или немецких, а в художественной литературе и искусстве Запада он, пожалуй, представлен даже больше.
2. Стратегии решения личных сексуальных проблем у россиян и у европейцев XIX в. более или менее одинаковы, а о степени распространенности каждой из них трудно судить из-за отсутствия эмпирических данных. Кстати, сублимация и репрессия – не одно и то же.
3. Поскольку гомосексуальность преследовалась в России слабее, чем в англосаксонских странах и в Германии, не исключено, что психологически она могла быть менее «репрессированной». Многие люди ее скрывали, но внутренне принимали (статистически, за рамками отдельных психобиографий, каждая из которых уникальна, проверить это невозможно).
4. Любая подавленная сексуальность, как и многие другие обстоятельства, например религиозная или национальная дискриминация, повышает чувствительность индивида к социальному неравенству и несправедливости, делая его потенциальным борцом за переустройство общества. Но это вовсе не обязательно. Люди решают одни и те же сексуальные проблемы по-разному. Сексуальная ориентация далеко не единственный и не главный фактор идеологического самоопределения. Среди российских, как и среди европейских, гомосексуалов было немало людей с консервативными, охранительными, даже реакционными взглядами, а многие геи откровенно аполитичны.
Короче говоря, «сексуально-ориентационный» детерминизм так же односторонен, как любой другой монизм.
Кастрационный комплексПоследний претендент на монистическое объяснение русской сексуальной культуры – кастрационный комплекс – ассоциируется прежде всего с именем Александра Эткинда.
Хлыстовство интересует Эткинда не столько само по себе, сколько как воплощение самой глубинной и радикальной социальной утопии, по сравнению с которой «коммунистические проекты кажутся робкими, недодуманными и недоделанными» (Эткинд, 1998а. С. 104).«Кастрация – вершинная победа культуры над природой... И потому оскопление (этот термин адекватнее, чем кастрация, потому что в русской традиции он относился и к мужчинам, и к женщинам) – предельная метафора, выражающая абсолютную победу общества, власти, культуры над отдельным человеком с его полом, личностью и любовью. Так преображается глубочайшая сущность человека, центральный механизм его природы» (Там же. С. 103).
С характерной для русского человека склонностью к буквальному осуществлению всех идей и проектов, скопцы превратили условное, символическое оскопление, о котором говорит классический психоанализ, в реальное физическое действие, и это оказалось психологически созвучным коммунистической утопии построения нового общества и нового человека.
«Новое общество может решить все проблемы, кроме одной – пола, семьи, любви и секса; а чтобы заставить людей жить в этом обществе счастливо, их остается только оскопить…» (Эткинд, 1996. С. 134).
Кастрационная метафора нашла восторженных поклонников и столь же темпераментных критиков. К числу первых относится Борис Парамонов, по словам которого, Эткинд нашел метафору более внушительную, всеобъемлющую, чем гомосексуализм. «Кастрация как идиома русской утопии» – это некая смертная святость, в которой единственно возможен подлинный коммунизм и которая пронизывает всю русскую культуру, как элитную, так и народную (Парамонов, 1998а, 1999, 2002). Но объявленный отказ Парамонова от собственной «гомосексуальной» метафоры в пользу более радикальной «кастрационной» остается чисто словесным:
«Чего не понял, что забыл Розанов и чего, вслед за ним, не хочет понимать и делает вид, что забывает, Александр Эткинд? Коллективный, групповой секс, или свальный грех, как его называли в связи с хлыстовством, чрезвычайно часто, если не всегда, выступает формой гомосексуального общения. <…> Практику хлыстовства можно понять как сильнейшее вытеснение гомосексуальных влечений, снимаемое – иногда, не всякий раз – в ритуальном радении в форме групповой, то есть, в глубине, гомосексуальной связи» (Парамонов, 2002).
Эмпирически ориентированные ученые относятся к подобным утверждениям критически, призывая избегать «скоропалительных выводов о национальной психологии, основанных на примере маргинальных типов и экзотических фигур», и «не использовать скопцов как довод в дискуссии об основах российской политики или культуры, доказывая, что русские предрасположены радикально себя менять или что поразительные достижения в науке и художественном творчестве были только тоненькой пленкой, прикрывающей бездонную пропасть невежества и традиций» (Энгельштейн, 2002. С. 8—9).
К сожалению, критики зачастую приписывают Эткинду чужие взгляды, которые он просто излагает и даже критикует, вроде мнения, будто подавленная гомосексуальность лежала в основе советской системы (см. Engelstein, 1998; Etkind, 2001). В отличие от Парамонова, Эткинд не превращает красивую метафору в монистическую теорию. В его 700-страничной книге «сексуальное», «корпоральное», «психоаналитическое», «мазохистское», «поэтическое», «демоническое», «трансгрессивное» и тому подобные понимания хлыстовщины выступают рядоположными и взаимодополнительными с «историческим», «статистическим», «социологическим» и «этнографическим» объяснениями, а «близость архаизирующих мотивов народной мистики проектам позднего народничества и раннего большевизма» он прямо называет «обманчивой» (Эткинд, 1998б. С. 676). Однако читателю трудно разобраться в этом хитросплетении разнородных текстов и контекстов.
Литературные метафоры и психоаналитические конструкции вызывают у меня возражения не столько сами по себе – любой ракурс рассмотрения истории культуры может быть плодотворным, – сколько своим литературоцентризмом и претензиями на особую «глубину» и «окончательность». Вопреки распространенному мнению, ни Толстой, ни Достоевский, ни, тем более, их герои не могут считаться эталонами «русскости» хотя бы потому, что они разные. Живучесть и повторяемость некоторых стереотипов, делающая русскую сексуальную (если бы только сексуальную!) историю похожей на сказку про белого бычка, на мой взгляд, объясняется не столько уникальностью и неизменностью ее базовых архетипов, сколько повторяемостью и сходством (иногда преувеличенным) социально-культурных обстоятельств и ситуаций. Жители Приморья терпеливее москвичей относятся к отсутствию воды в водопроводе не потому, что получают удовольствие от страданий, а потому что они к этому привыкли и не знают, как изменить положение вещей. А устойчивая любовь к палке может быть продуктом не столько мазохизма (люблю, когда меня бьют), сколько опытом многовекового крепостного права и отсутствия самоуправления (меня всегда били, и другого способа управления людьми я не знаю).Так что оставим теоретические рассуждения и посмотрим, что произошло с «русским Эросом» после 1917 года.
ЧАСТЬ 2 СОВЕТСКИЙ СЕКСУАЛЬНЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТ
Глава 9. СВОБОДА – ДЛЯ ЧЕГО?
Воистину великолепны
великие замыслы:
рай на земле,
всеобщее братство,
перманентная ломка...
Все это было б вполне достижимо,
если б не люди.
Люди только мешают:
путаются под ногами,
вечно чего-то хотят.
От них одни неприятности.
Ганс Магнус Энценсбергер
Как изменились сексуальные ценности и поведение людей под влиянием Октябрьской революции и были ли эти перемены следствием сознательной политики большевиков или результатом стихийного развития?
Заветы основоположников
Как справедливо заметил еще Энгельс, «в каждом крупном революционном движении вопрос о “свободной любви” выступает на первый план. Для одних это – революционный прогресс, освобождение от старых традиционных уз, переставших быть необходимыми, для других – охотно принимаемое учение, удобно прикрывающее всякого рода свободные и легкие отношения между мужчиной и женщиной» (Маркс, Энгельс, 1955. Т. 21. С. 8).
Так было и в послеоктябьской России.
До Октябрьской революции большевики, как, вероятно, и все прочие политические партии начала XX в., не имели четкой программы в области сексуальной политики. «Половой вопрос» был для них экономическим и социально-политическим и практически сводился к проблеме освобождения женщин и преодоления гендерного неравенства. О сексе говорили вскользь, в связи с более общими вопросами.
Основоположники марксизма не были унылыми ханжами. Маркс подчеркивал, что «любовная страсть... не может быть сконструирована a priori, потому что ее развитие есть действительное развитие, происходящее в чувственном мире и среди действительных индивидуумов» (Там же. Т. 2. С. 24).
При всей своей социальной и личной нетерпимости, Маркс и сам был способен испытывать страсть, о чем свидетельствует, в частности, его письмо к жене от 21 июня 1856 г.:
«Кто из моих многочисленных клеветников и злоязычных врагов попрекнул меня когда-нибудь тем, что я гожусь на роль первого любовника в каком-нибудь второразрядном театре? А ведь это так.... Моя любовь к тебе, стоит тебе оказаться вдали от меня, предстает такой, какова она на самом деле – в виде великана; в ней сосредоточиваются вся моя духовная энергия и вся сила моих чувств. Я вновь ощущаю себя человеком в полном смысле слова, ибо испытываю огромную страсть. Ведь та разносторонность, которая навязывается нам современным образованием и воспитанием, и тот скептицизм, который заставляет нас подвергать сомнению все субъективные и объективные впечатления, только и существуют для того, чтобы сделать всех нас мелочными, слабыми, брюзжащими и нерешительными. Однако не любовь к фейербаховскому “человеку”, к молешоттовскому “обмену веществ”, к пролетариату, а любовь к любимой, именно к тебе, делает человека снова человеком в полном смысле этого слова» (Там же. Т. 29. С. 434—435).
Однако теоретически вопросы пола и сексуальности мало занимали его, а в личном быту он руководствовался теми самыми принципами буржуазной морали, которые отрицал философски. Когда бедный студент Поль Лафарг первый раз посватался к его дочери Лауре, Маркс дал ему столь жесткую отповедь, что можно только удивляться, как Лафарг это пережил.
Жизнерадостный холостяк Энгельс был гораздо терпимее своего властного друга. Его книга «Происхождение семьи, частной собственности и государства» (1884) – неплохой, для того времени, очерк исторической социологии любви и половой морали, которые он считал производными от отношений собственности. Энгельс язвительно высмеивал «ложную мещанскую стыдливость» немецких социалистов XIX в., читая сочинения которых «можно подумать, что у людей совсем нет половых органов» (Там же. Т. 21. С. 6).
Буржуазный брак, основанный на частной собственности и порабощении женщины, он считал исторически преходящим, а о будущем высказывался осторожно: