Книга Фурмана. История одного присутствия. Часть III. Вниз по кроличьей норе
Шрифт:
Лишние десять минут условного сна на общую мучительную ситуацию не повлияли. К счастью, никаких важных дел на этот день не планировалось, а поскольку с самого утра за окнами все призывно сверкало на солнце, главным событием стала короткая лыжная прогулка по непроходимо заснеженным окрестностям, с последующей оргией валяния в сугробах, веселой и жестокой игрой в снежки, угощением друг друга сосульками, возведением крепости и прочими простыми зимними радостями детей и собак.
На следующий – уже предотъездный – лагерный день фурмановский отряд дежурил по кухне, а на вечер был назначен традиционный коммунарский «откровенный разговор». (Данилов в лагере так и не появился – может, и к лучшему.)
После ужина из столовой вынесли столы и стулья, и все расселись на полу на матрасах и спальниках, оставив в центре небольшой пустой круг с несколькими зажженными свечами. Ход этого волнующего и в то же время необыкновенно занудного ритуала был знаком Фурману по летнему лагерю, и он легко мог делить свое внимание между говорившими, чьи лица освещались передаваемой по кругу свечкой, тесно сбившейся и иронически перешептывающейся компанией «своих людей» и молча сидящей рядом Нателлой.
В основном все повторяли друг за другом стандартный набор благоглупостей; поменять неудобную позу или вытянуть затекшие ноги можно было, лишь заставив подвинуться сразу нескольких соседей, воздух в помещении становился все тяжелее, – и на третьем часу многие начали отрубаться. Поначалу еще можно было посмеиваться над тем, как кто-то бессильно клюет носом или печально похрапывает, но силы сопротивляться дремоте у всех катастрофически таяли.
В какой-то момент Нателла сказала, что ей надо пойти «подышать», но от сопровождения отказалась. Она довольно долго не возвращалась, и именно в это время мирное течение «откровенного разговора» неожиданно нарушилось. Одна из старших девчонок (в летнем лагере она была завхозом, или «жмотом», как называли эту должность в «Товарище»), получив свечку и уверенным голосом выдав порцию простительно неумных и весьма условно «практичных» оценок, объявила, что хочет добавить еще кое-что – по ее словам, очень важное и касающееся не только того, что происходило в лагере, но и судьбы клуба вообще. То ли на третий, то ли на четвертый день, сказала она, я вдруг поймала в себе какое-то давно забытое тревожное ощущение. Сначала я не могла понять, откуда оно взялось, а потом догадалась: просто на меня опять пахнуло пресловутым «духом “Алого паруса”», от которого мы столько натерпелись прошлым летом. (Фурман замер с мгновенно запылавшими ушами.) Те, кто был с нами в Видлице, поймут, о чем я говорю. Тогда нам с большим трудом удалось справиться с этой заразной болезнью, но сейчас ее симптомы появились снова. Обычными стали вызывающие нарушения дисциплины, причем даже со стороны вроде бы вполне ответственных людей (это она про Нателлу и про зарядку, стыдливо догадался Фурман); неподчинение старшим порой доходит до прямых публичных оскорблений (а это про Вовку) – такого безобразия в «Товарище», кажется, еще никогда не случалось, мы – первые, хотя гордиться тут нечем; на общих делах теперь постоянно слышен смех, даже когда речь идет о чем-то серьезном, а во время отрядных обсуждений звучат такие вещи, в частности о комсомоле, которые «молодым» лучше бы вообще не слышать… Ладно, долго перечислять не буду, хотя могла бы. Все это мы однажды уже проходили и, надеюсь, извлекли из этого правильные уроки. И мы никому не позволим разрушать наши традиции.
После ее слов в зале повисло растерянное молчание. Смотреть друг другу в глаза никто не мог, поэтому все взгляды были прикованы к подрагивающим язычкам свечного пламени. Наконец девушка-комиссар, нервно прочистив горло, произнесла какие-то дежурные примирительные фразы и передала слово следующему по кругу.
Хотя Фурман ужасно расстроился и разволновался, ему было ясно, что жанр «откровенного разговора» не предполагает никаких споров или дискуссий. Конечно, очень странно, что столь серьезные обвинения скрывались до последнего момента и были вынесены сразу на общий сбор, а не на обсуждение, например, Большого совета, который собирался в конце каждого дня и в который Фурман входил на правах взрослого «старшего друга». Но там о «пресловутом духе “Алого паруса”» речи ни разу не было. (Формулировка, кстати, чеканная. Жалко, Мариничева ее не слышала.) И Фурману все только улыбались…
Когда вернувшейся Нателле пересказали прозвучавшие обвинения, она с веселым удивлением сказала: «Да? Ну-ну! Хорошо, что меня при этом не было», – а потом посоветовала Фурману не переживать и просто не обращать внимания на словесные выпады рьяной защитницы «товарищеских» традиций, которая на самом деле уже давно не участвует ни в каких клубных делах и появляется только от случая к случаю.
Между тем томительный ритуал продолжался, и Тяхти, фотограф Вася, Вовка Данилов и еще кто-то, когда наступила их очередь говорить, дипломатично (Вовку, правда, пришлось пару раз пихать в бок) выразили свое несогласие с высказанными ранее жесткими оценками. Для «другой стороны» такая реакция, похоже, была вполне ожидаемой. У Фурмана было время подумать перед своим выступлением, и он решил не обострять ситуацию. Его сильно огорчило открытие, что в «Товарище» идет какая-то нехорошая подковерная борьба: тайные «фракции» вербуют себе сторонников, засылают к «противнику» информаторов, устраивают публичные провокации и вообще занимаются черт знает чем. И это происходит с коммунарами! Беда…
Но теперь рядом была Нателла, и все остальное можно было отодвинуть.
В Петрозаводске Нателла без лишних слов оставила Фурмана у себя (ее старшая сестра уступила ему свою комнату, хотя Риф отнесся к этим переменам с недоверием и всю ночь караулил нового, подозрительно ласкового к нему постояльца). Обратного билета в Москву у Фурмана не было, причин торопиться с возвращением – тоже, новогодние каникулы еще продолжались, и два следующих дня пролетели в угарном послесборовском общении, в которое легко втягивались и те «товарищи», которые по каким-то причинам не ездили на «зимовку» («Как? А разве тебя там с нами не было?..»). Фурман со многими успел познакомиться и даже подружиться, хотя глаза его во время любого разговора то и дело искали Нателлу. На улице она всегда брала его за руку (впрочем, в «Товарище» все так ходили, по-детски держась «за ручки»), но остаться вдвоем им удавалось, только когда они ночью выгуливали Рифа в длинном пустом парке на набережной. И каждый раз это заставало их врасплох. Чувствуя неловкость, они как заведенные продолжали свою шутливую дневную пикировку, становившуюся все более острой и даже обидной, или настороженно молчали, вслушиваясь в жесткое поскрипывание снега под подошвами и задумчиво выдыхая пар в морозный воздух.
В какой-то момент Нателла вышла на работу, потом и у всех остальных начались учеба и прочие будничные занятия, и Фурман оказался в каком-то странном подвешенном положении – задержавшийся гость в чужом городе, застывший влюбленный, потерявший свое место в жизни… Пожалуй, ревнивая подозрительность Нателлиного пса была вполне оправданна. Но разве мог Фурман теперь вот так просто взять и уехать от его хозяйки?
Работала Нателла недалеко от дома, в центральном адресном столе милиции. У нее был какой-то сложный график, и одной из тихих радостей Фурмана стало ходить около полуночи к мрачному гранитному зданию городского УВД, вокруг которого в этот поздний час кипела экзотически тревожная жизнь, и ждать, иногда подолгу, когда тяжелые «государственные» двери в очередной раз медленно приоткроются – и вдруг появится она. Она! Но с серым от усталости лицом, тусклым озабоченным взглядом и кривой усмешкой на губах в ответ на прощальную грубоватую шутку вышедшего вместе с ней плечистого «коллеги» в штатском. Если Нателла была одна, они могли на миг с утешительной нежностью прижаться друг к другу. Задерживаться было нельзя – дома ждал Риф, и через несколько минут они уже поднимались по лестнице на высокий пятый этаж, брали возбужденно поскуливающего пса и шли на набережную. А там между ними снова возникала какая-то глупая и злая стена, которую невозможно было преодолеть ни неуклюжими зимними объятиями, ни поцелуями до потери дыхания.
Чтобы разрушить эту крепнущую стену, Фурман решил прекратить свои постоянные подкалывания и поддразнивания и начал серьезно расспрашивать Нателлу о ее жизни, отношениях в семье и о том, что она собирается делать дальше. Он ведь ничего о ней не знал! Оказалось, что с домашними у Нателлы все совсем не так гладко, как Фурману представлялось в его благодарном ослеплении, и ее главным желанием было уехать из дома, лучше всего куда-нибудь в деревню, поближе к природе, – а работать с детьми, как она хотела, можно везде. Фурману все это странным образом напомнило Борины мечты и его неудачную «попытку к бегству» на Камчатку. Он хорошо знал, что отговаривать человека на этой стадии бесполезно – только поссоришься с ним. Что ж, его самого тоже вроде бы ничего не держало ни в том городе, ни в этом, и он легко вообразил себе их уединенную жизнь где-то в зимней глуши, в маленькой закопченной избушке: Нателла работает в местном детском саду или в школе пионервожатой и вся в заботах о своих запущенных воспитанниках, а он – сторож, грузчик, почтальон, без разницы, по утрам колет на снегу дрова, топит печь (кстати, придется всему этому научиться), а по ночам, когда усталая любимая засыпает, садится писать при мерцающем свете керосиновой лампы или свечи; в крохотном заросшем окошке виден тонкий месяц, и плотную космическую тишину время от времени нарушает лишь отрывистый лай соседских собак или доносящийся откуда-то издалека тоскливый волчий вой… А уж летом-то там, наверное, как хорошо, или осенью. Конечно, ему будет не с кем поговорить о книгах и о литературе, но тут уж ничего не поделаешь. Да ведь это не навсегда, рано или поздно они вернутся, и, возможно, за время вынужденного молчания он даже правильнее, глубже созреет как писатель. Немного тревожило его лишь одно: сумеет ли он справиться с неожиданно овладевающим Нателлой огненным упрямством? Хватит ли его любви и терпения, чтобы удержать ее, не вступая при этом в бессмысленные и безжалостные споры? Интересно, а у него самого есть что-то такое, на чем он стал бы настаивать до последнего – даже рискуя потерять ее? Пожалуй, это только его мечта о писании. Хотя и от нее, наверное, можно было бы отказаться. Но ведь тогда он окажется никем. И все рассыпется…
В первые дни, пока Нателла была на службе, забота о Фурмане, его перемещениях и кормлении перепоручалась верной Тяхти или кому-нибудь из добровольцев, ненадолго освободившихся от своих дел. Но вскоре он уже и сам стал ориентироваться в центральной части города и с удовольствием устремлялся к назначенному месту очередной дружеской встречи или просто гулял по заснеженным улицам, глазея по сторонам.
Он чувствовал себя необыкновенно счастливым: в чудесной чаще зимы, в этом неспешно живущем, уютном северном городе, в просторной, очень просто и скромно обставленной квартире с полами из крашеных досок, из окна кухни которой через всегда открытую форточку в ясный день было видно огромное поле укрытого снегом озера и два маленьких темных острова в верхнем правом углу рамки… Счастьем был и новый круг поразительно доброжелательных к нему сверстников. Но все это счастье было лишь случайным фоном непрерывно ощущаемого им присутствия медноволосой девушки с карими глазами и золотисто-пепельной кожей. Это ощущение почти не зависело от того, была ли она рядом или отодвигалась, скрывалась за непрозрачными перегородками, удалялась (он плохо понимал зачем, ради чего). Из-за того что он совершенно выпал из общего будничного хода времени, любое разделяющее их расстояние стало восприниматься им как расставание, и его тело с готовностью откликнулось на этот постоянно переживаемый разрыв такой же постоянной легкой тянущей болью чуть пониже солнечного сплетения. Даже одежда (а ее всегда было слишком много) ощущалась как боль. Терпимая, вполне терпимая.
Самым странным было то, что они почти ничего не говорили друг другу. Либо ожесточенно спорили по любому поводу, либо молча целовались на морозе холодными губами, вдруг проникая в их горячую влажную изнанку, – у обоих текло из носа, вместо слов вырывалось дыхание, и другие глаза были близко-близко, перед тем как дрогнуть и закрыться…
Лишь однажды, когда они, оба ужасно замерзшие, торопливо возвращались откуда-то в темноте, Нателла, не глядя на Фурмана, не сбавляя шага и слегка задыхаясь на ходу, произнесла: «Знаешь, сейчас у меня есть только одно желание. Больше всего на свете я хотела бы оказаться с тобой вдвоем в какой-нибудь теплой пустой комнате. И чтобы про нас все забыли». Он покрепче сжал ее варежку своей ледышкой в перчатке, и они побежали дальше – до ее подъезда было уже совсем недалеко. Такой комнаты, где они могли бы остаться вдвоем, в мире не было.
Они уже сидели на кухне, обхватив ладонями горячие чашки, – и вдруг он в мгновенной панике едва сумел сдержать накатившие слезы. Это было настолько неожиданно, пугающе и нелепо, что он тут же чуть не засмеялся. Господи, да что же это со мной происходит?! Совсем с ума сошел… Ему еще повезло, что сидевшая рядом сестра Нателлы – черноволосая, хмурая и довольно резкая на язык девушка по имени Цирико – как раз в этот момент встала, чтобы прикрыть форточку, и повернулась к нему спиной. «Нателкин кавалер» ни с того ни с сего расплакался как ребенок – вот было бы смеху!