Книга о Прашкевиче, или от изысканного жирафа до белого мамонта.
Шрифт:
Но все-таки довольно жестоко усаживать юных героев за чтение «Прикладной оптики» или «Гальванических батарей и аккумуляторов» вместо того, чтобы дать им волю и отправить на речку с удочкой, да хотя бы и в чужой огород воровать брюкву. Сам-то, вон выясняется, приобщился ко всем этим бергам, съюордам, шмальгаузенам и прочим борисякам несколько позже! Непедагогично это, Геннадий Мартович, вписывать малолетним героям в их библиотечную карточку задним числом те книги, которые прочел сам, имея за плечами уже семнадцать лет жизни!
«...но и стихи, стихи!»
Да, стихи были. С этим материалом понятно.
«Утопленник», «Мороз Красный нос», «Ленин и печник», Щипачев...
Мы строим Коммунизм. Что в мире краше,
Чем этот труд? Где доблести предел?
Предела нет! А кто сказал, что наша
Любовь должна быть мельче наших дел?
Прекрасно, почти Шиллер, только не на «ши», а на «щи».
Поэзия вообще вещь таинственная — в отличие от самих поэтов, существ как правило недалеких, хотя и корчащих из себя этакие твердыни духа. Тот же Пушкин, к примеру, — баб ему, видите ли, не хватало, обрюхатил по молодости полячку и породил на нашу бедную голову иуду Троцкого. А мы о нем — «наше всё».
Гена, боже упаси, дорогой, не подумай ничего лишнего. Это я витийствую, разгоняюсь, подступаюсь, так сказать, к теме. Тема, как понимаешь, важная, и говорить о ней поэтому сложно, без разгона никак нельзя, а когда пишешь, не полбанкой же разгоняться.
Как человек делается поэтом? Почему мальчишка, путающий «поэта Пушкина с домом Пашкова», начинает вдруг говорить стихами, как Нева у Маршака и у Евтушенко Братская ГЭС?
Сам Прашкевич отвечает на этот вопрос так:
«“Будто счастливым стал...”, — мелькнуло в голове.
Вроде ничего особенного, но я — (Ленька Осянин. — А.Е.) — перебирал, переставлял приходящие на ум слова. “Счастливым...” Хорошее слово. И постепенно нашел еще несколько хороших слов. Вот только что этих слов в таком порядке в мире не существовало, а теперь явились и сами собой сложились в стихи. Вышагивая по пружинящим доскам деревянного тротуара, поглядывая, как шумно выдавливается из щелей грязная вода, повторял, чтобы не забыть: “Счастливым стал... Счастливым стал двадцатый век...” А где стал?.. Ну, конечно, “в стране, где ты рожден...”. Я как бы издали обращался к своей сестре. Обращался к близкому существу, но еще не совсем совершенному существу...
Здесь каждый честный человек
почетом окружен...
Расти, дружок, в семье большой,
в семье большой и дружной.
Расти с открытою душой
и станешь людям нужный...».
Поэзия рождается в бормотании, в перебирании, расстановке слов, в точности как это описано в приведенном выше отрывке. Те «звуков стакнутых двойчатки и тройчатки», о которых говорит Мандельштам, та музыка, что звучит внутри человека и выплескивается, оформленная словами — неуклюжими, по молодости наивными, повторяющими лозунги дня, — вот это и есть поэзия.
А что такое поэт? Настоящий, я имею в виду?
Поэт — человек, живущий поэзией и ничем иным.
Поэт — это состояние сродни безумию. Состояние, сравнимое с алкогольным опьянением. Поэзия для него, поэта, — основной питательный продукт, вроде селедки, хлеба, водки и огурцов. Настоящий поэт, в моем представлении, это человек, бормочущий постоянно что-то себе под нос, внутренне проговаривающий стихотворные строчки, гармонизирующий речь, балансирующий на волнах ритма и все такое. Идеальный поэт был Хлебников, сумасшедший. Кроме всего прочего, поэт, настоящий поэт, — существо, совершенно невыносимое в быту.
Если нормальный человек в быту практически не буянит — ну там спьяну побьет жену или, как пишет М. Гершензон в письме к брату после поездки по Подмосковью в 1900 году: «Один пьяный мужик стал требовать с жены на полбутылки, та не дала. Тогда он схватил грудного ребенка за ногу и говорит: “Расшибу о печку”. Однако бросил ребенка, но уперся плечом в стену и выворотил угол избы», — то поэт будет есть вас поедом постоянно, из часа в час, ибо уверен: вы, я, он, она — единственные во множественном числе, кто мешает ему, поэту, свободно выражать свою гениальность, объедает его, обпивает, не додавая ему нужных калорий для правильного функционирования дара божьего.
И такая хренотень — каждый день, как писал когда-то Корней Чуковский.
Конечно, я немного утрирую, но суть передаю верно. Прашкевич стал поэтом довольно рано. Сам он, правда, путается в вопросе о датах начала своей стихотворческой деятельности. Впрочем, и в причинах тоже. То у него эта причина в состоянии перманентной влюбленности: «Само собой, рекою текли стихи. Правда, они почему-то не доходили до сознания тех девочек, которым посвящались. Все равно, в прекрасном, благоухающем провинциальном болоте было сладко обнаружить некую таинственную гармонию слов, пока еще диковатую, но гармонию...» (см. «Беседу первую»). То в начитанности (что, согласитесь, противоречит вышеприведенной цитате): «Стихи в “Теории прогресса” мои... В пятом классе я уже знал Сологуба и Брюсова...» (из той же первой «Беседы»). Или вот, отрывок из повести «Черные альпинисты», из того места, где молодой герой обнаруживает в комнате у знакомых набитый книгами шкаф: «Стихов я тогда читал мало. Ну, классика, конечно. “Мороз, Красный нос”, про конька-горбунка, естественно... Но в книге, вынутой мной из шкафа, стихи оказались какие-то не такие.
Цельною льдиной из дымности вынут
ставший с неделю звездный поток.
Клуб конькобежцев вверху опрокинут:
чокается со звонкою ночью каток...
Точно. Над нашим катком, залитым дядей Гришей Зоболевым, с нашей помощью, конечно, такая же дымность стояла. И фонарь. И звезды. И коньки будто чокаются со льдом. Непонятно, но безумно похоже.
Я перелистнул несколько страниц.
Все жили в сушь и впроголодь,
в борьбе ожесточась,
и никого не трогало,
что чудо жизни — с час...
Ну, об этом не мне рассказывать.
Я хотел закрыть книгу, но почему-то не закрыл.
Он незабвенен тем еще,
что пылью припухал,
что ветер лускал семечки,
сорил по лопухам.
Что незнакомой мальвою
вел, как слепца, меня,
чтоб я тебя вымаливал
у каждого плетня!
Как это?.. Стихи, и вдруг такое — плетень, пыль, сушь, впроголодь, лопухи, семечки лускают... Никого у плетня я тогда еще не вымаливал, но за этим угадывалась какая-то тайна...».
В эссе «Мой “Новый мир”» («Новый мир», №1, 2010) Прашкевич пишет о потрясении, которое произвела на него, тогдашнего тайгинского восьмиклассника, книга А. Селивановского «В литературных боях» (М.: Московский рабочий, 1930): «Разумеется, я ничем не отличался от других читателей. Мне все было интересно. С одинаковым рвением я поглощал романы Н. Вирты и В. Шишкова, повести Ф. Гладкова и Алексея Толстого, рассказы Ванды Василевской и поэмы Павла Антокольского, хотя некий привкус безвкусия, скажем так, уже отталкивал, уже мучил меня, заставлял выбирать книги по каким-то пока не очень ясным признакам. Так было до восьмого класса, когда в руки мне случайно попала книга советского критика А. Селивановского (работавшего в свое время и в “Новом мире”) “В литературных боях”.