Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Книга о смерти. Том II

Андреевский Сергей Аркадьевич

Шрифт:

При появлении Метерлинка традиции 60-х годов были еще так крепки, что когда в театре Суворина, ставившего все европейские новинки, впервые поставили «L'intruse» – весь зал хохотал… Спустя три года, когда роль Прохожего талантливо сыграл актер Михайлов, публика держалась приличнее. А когда еще позже, в том же театре Станиславский поставил «L'intruse» и «Les aveugles», все почувствовали их очаровательность. В «Синей Птице» Метерлинк еще раз остановился на таинственном и фантастическом содержании жизни, но это уже был конец. Поэт женился на актрисе, сочиняет для нее никому ненужные пьесы, занялся пчеловодством, написал даже книгу о смерти, предвосхитив мою тему, но в этом произведении он уже обращается к «спиритизму», то есть к тому, что я отверг еще в детстве.

Помимо Метерлинка, к концу прошлого и к началу нынешнего века, появились «богоискатели», «декаденты» и т. д. Вообще, чувствуется возврат к религии. Быть может, все это лишь качание «Маятника Вечности», о котором я писал: «Нет Бога» – «Есть Бог». И мы находимся лишь на очередном ударе этого Маятника.

Есть еще одна Тайна, столь же великая, как Бог и Смерть – Тайна Половой Любви. О ней распространяться не буду, по причинам, ранее высказанным в этой книге. Достаточно назвать такие вечные произведения, как «Ромео и Джульетта», «Фауст», «Демон». Пушкин склонялся перед «святыней» женской красоты… Для позитивистов здесь существует только «инстинкт», или «приятное раздражение сетчатой оболочки глаза», но для поэтов – глубочайшие душевные соединения с женщиной, разрыв которых смертию непостижим до полного отчаяния… «Страдающий атеист» Ришпэн говорил, что если бы он верил в Бога, он бы его проклял за смерть, расторгающую любовный союз сердец. Но Луиза Аккерман глубже и сильнее взяла вопрос. Вот два чудесных отрывка из ее сборника, не переводимых по своему совершенству:

Et toi, serais tu donc `a ce point sans entrailles,Grand Dieu, qui dois d'en haut tout entendre et tout voir,Que tant d'adieux navrants et tant de fun'eraillesNe puissent t''emouvoir?Et quand il r'egnerait au fond du ciel paisibleUn ^etre sans piti'e qui contempl^at souffrir,Si son oeil 'eternel consid`ere impassible Le naitre et le mourir… [17] Sur le bord de la tombe, et sous ce regard m^eme,Qu'un mouvement d'amour soit encore votre adieu,Oui, faites voir combien l'homme est grand lorsqu'il aimeEt pardonnez `a Dieu! [18] Один поэт проклинает, а другой прощает Бога…Но пора сделать какие-нибудь выводы.

17

Неужели Ты настолько бесчувствен,Великий Боже, Ты, который со своих высот должен все видеть и слышать,Что душераздирающие прощания и обилие похоронТебя не трогают?Да и как бы царило в безмятежной небесной глубинеЭто безжалостное существо, созерцавшее наши страдания,Если бы его взгляд не столь безучастно следилЗа рождением и смертью…(фр.).

18

И на краю могилы, под этим взглядом,Пусть и прощанием вашим станет движение любви.Да, покажите, как велик человек, когда он любит,И простите Господу!(фр.).
* * *

Моя вера ближе всего к поэзии Лермонтова, разбавленной осторожными мечтаниями Пушкина.

Помню, что когда Спасович выслушал в нашем кружке мой этюд о Лермонтове, он взволновался, задумался и сказал: «Это замечательно…» Загадочный Пассовер вырезал и сохранил мой очерк, когда он был напечатан. В газетных рецензиях говорилось, что я «открыл Лермонтова». Упоминаю об этом вовсе не для самовосхваления. Я только следовал своему чувству, своему призванию.

И вот теперь, когда я высказал все муки моего разума перед безднами Вселенной, с кажущимся отсутствием места для Бога, – я забываю все мои вопросы и сомнения, вспоминаю бессмертные две строки:

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,И звезда с звездою говорит.

Пускай же самый яркий позитивист станет в пустыне, под дивным куполом ярких, бесчисленных звезд, и он, хоть на секунду, вопреки разуму, почувствует Бога!

А Лермонтовская «Молитва»?

С души как бремя скатится,Сомненье далеко —И верится, и плачется,И так легко, легко…

Л. Толстой в «Казаках» испытывал такую же непередаваемую радость от тех минут, когда он чувствовал, что «есть Бог». И есть ли в жизни какое-либо подобие утешения при утрате близких, как не то же невольное чувство?! Один знаменитый хирург, на могиле своего единственного сына, вырезал текст из слова Божия: «Я тебя взял, потому что возлюбил…» Ведь для любящего отцовского сердца иной причины и придумать нельзя.

Мне едва ли было пять лет, когда во сне я видел Бога «под самым куполом небес». В поэме «На утре дней» я это описываю, когда говорю, что перед героем поэмы

Раскрылась грудь владыки мира…И в ней был свет – и в эту грудьЕму открылся тайный путь…

В старой тетради я нашел свое ненапечатанное четверостишие:

Во мне живет незримый собеседник,Мой тайный мир знаком ему, как мне.Он милый гость в душевной тишине,А в горести – то друг, то проповедник.

Это моя Совесть, мой Бог – или толстовское «Царство Божие внутри нас». С этим я родился, прожил и умру.

Пушкин гениально определил начало и конец жизни:

…Мы вянем, дни бегут;Невидимо склоняясь и хладея,Мы близимся к началу своему.

Другой стихотворец, пожалуй, сказал бы, что мы близимся к пределу своему, то есть к концу, а у Пушкина «к началу». Люди, тонувшие или вынутые из петли, рассказывают, что перед потерею сознания они сразу, в несколько секунд, видели всю свою жизнь от рождения – от начала. То же повторяется в старости, приближающей нас к смерти, уже, естественно, без всяких особых поводов. И здесь так же ярко вспыхивает самое раннее детство – начало жизни. И вот, при удивительно ясном воспоминании об этом начале, у меня есть вполне определенное чувство, что я чем-то был и до рождения, меня потревожили и ввели в эту «видимую жизнь»… Не есть ли это «изгнание земное», о котором говорит Пушкин, – или принесение Ангелом «младой души для мира печали и слез», воспетое Лермонтовым? Я чем-то был до рождения и чем-то буду после смерти. Значит, смерти нет. Помянем же добрым словом «изгнание земное»!

В смиреньи сердца надо веритьИ терпеливо ждать конца.

(Стихи Баратынского, вырезанные на его могиле)

Помню, как умирала старая англичанка, окруженная любимыми и любящими детьми. Она им сказала: «Ну, теперь я усну. Быть может, и не проснусь. А вы, дети мои, не страдайте из-за меня. Суждено ли нам когда-нибудь увидеться или нет, – об этом лучше меня знает мой Бог».

Да! И жизнь, и смерть выше нашего разума. Отсюда источник всех религий. Под религией я разумею невыразимое стремление души человеческой к оправданию Бытия, то есть к неведомой, внежизненной справедливости. Возьмите богослужения всех культов, искусство, музыку и поэзию всех народов. Пусть это мечты! Но это невыразимое стремление, не умирающее в душе до последнего часа жизни – для меня выше и благороднее всего видимого мира…

Я закрою глаза на здешний мир с тем же недоумением, с каким я их впервые раскрыл.

А вы, все прочие, остающиеся люди-братья, разве что-нибудь поймете после меня?..

Дело в Варшаве
Рассказ из судебной практики [19]
I

Как-то в конце весны, незадолго до катастрофы с Плеве, меня пригласили защищать в Варшаве молодого человека, Гурцмана, замешанного в одном страшном убийстве. Четверо человек из полиции и охраны были убиты наповал при жандармском обыске. Судились двое, Каспржак и Гурцман. Это убийство произвело панику. Ничего подобного при Плеве еще не совершалось. Преступление было немедленно передано в военный суд и подсудимых ожидала виселица. Из прочитанных бумаг и разговоров с близкими Гурцмана, я убедился, что этот юноша был нелепым образом припутан к деянию, совершенному исключительно лишь другим подсудимым, Каспржаком, по его личной воле и побуждениям.

19

Этот единственный отрывок из «Книги» был напечатан в «Вестнике Европы». Редакция кое-где прошлась по рукописи.

10 дек. 1907 года я получил письмо от брата осужденного. Отбыв свою каторгу, Бенедикт отправлялся в ссылку в Баргузинский уезд Забайкальской области. 17 ноября он заболел и спустя две недели скончался в г. Баргузине, где и погребен. Судя по телеграмме, полученной родными за день до смерти, нужно думать, что смерть произошла от аппендицита с очень тяжелым течением.

Вот сущность дела. Каспржак – сорокапятилетний социал-демократ, издавна составивший себе громкую репутацию в Пруссии, намеченный уже депутатом в рейхстаг от своей партии, навестил Россию в целях пропаганды лет за пять перед настоящим процессом. Держал он себя тогда настолько неосторожно, что его арестовали в Варшаве. В тюрьме он обнаружил признаки душевного расстройства. Его поместили в больницу Яна Божеского на испытание. Спустя четыре месяца он распилил железную решетку в окне своей камеры, вставив вместо нее решетку, вылепленную из черного хлеба, и бежал за границу. Его побег был замечен только через сутки. Затем он благополучно работал в Германии, но весною 1904 года его снова потянуло в Россию, в виду сильно развивавшегося здесь рабочего движения. Он предпринял поездку в Лодзь и Варшаву, чтобы убедиться, насколько преуспевает социализм в России, и поддержать революцию. В Лодзи он пробыл три дня, ютился у бедняков, повидался с кем следует и прибыл в Варшаву, где несколько его единомышленников были секретно извещены о его приезде. Он взял тесную комнатку на окраине, у бедного сапожника.

К тому времени юный технолог Бенедикт Гурцман, знавший Каспржака только понаслышке, тотчас по окончании курса примкнул к социал-демократам. Один из товарищей уведомил его о прибытии Каспржака и обязал его принести к известному часу в комнатку сапожника запас бумаги для набора прокламации, сочиненной Каспржаком. Новичок Гурцман и старый социалист Каспржак встретились без долгих объяснений. Передав Каспржаку бумагу, Гурцман присел у окна и стал читать газету, а Каспржак занялся набором прокламации. Их окружала тишина. Было четыре часа дня.

Поделиться с друзьями: