Книга о смерти. Том II
Шрифт:
Жалкий вид имели хозяева квартиры, в которой произошли убийства, сапожник и его жена. Оба содержались в тюрьме уже третий месяц и между собою не виделись. Обоих вводили в зал порознь, в сопровождении двух солдат с ружьями. Запуганные и трусливые, они, чуть не сквозь слезы, горячо доказывали суду свою невиновность. Сапожник только и был виновен в том, что допустил к себе Каспржака жильцом. А его молодая жена, высокая блондинка с детскими глазами, с грудным ребенком на руках, убеждала суд, что после неожиданных страшных убийств она боялась решительно всего, что осталось от жильца в его комнате, и потому выбросила на грязную лестницу какие-то черные кусочки, прикрытые платком (это был шрифт).
Ввели жену Каспржака. Она жадными глазами впилась в мужа, но тот даже не поднял головы. Она подтвердила, что это ее муж. Спросили через переводчика Каспржака: так ли это? Он пробормотал: «То есть моя жена», – и тут же резко добавил: «Естэм Майер»(Я – Майер).
Жена Каспржака не выдержала и тут же беззвучно расплакалась, зажимая глаза и губы платком. Дежурный офицер поспешил поднести ей воды, но она отклонила стакан и тотчас оправилась.
Наблюдая эту сцену, Каспржак с недоумением вслух заметил: «Чего она плачет? Вероятно, она есть хочет? И я хочу есть». Последние слова он произнес так решительно, что суд объявил перерыв для кормления Каспржака.
Воспользовавшись мгновением, пока не были уведены подсудимые, жена Каспржака приблизилась к решетке и, вновь закрывая глаза платком, с отчаянием сказала мужу: «Что станется с нашим Ярославом?!» (их маленький сын)… Каспржак рассеянно молчал.
Заметив попытку жены поговорить с мужем, прокурор, еще не ушедший из залы, резко закричал с своего возвышения: «Господин дежурный офицер! Как вы можете допускать разговоры с подсудимыми!»
Подсудимых тотчас увели.
Жандармы и охрана, составлявшие публику, были настроены непримиримо. В особенности молодые во время перерыва говорили о подсудимых с ненавистью: «Не могло быть иначе… Все у них обоих было заранее подстроено… Стольких повалили… Да после этого невозможно производить обысков». Я чувствовал, что они ко мне относятся враждебно, как к человеку, приехавшему вызволять одного из тех, кто грозит их жизни.
При дальнейшем ходе процесса была, между прочим, оглашена прокламация, которую набирал Каспржак. В ней говорилось о нашем позоре на войне, о негодности правительства, о несправедливости существующего порядка, о трудовых деньгах бедного народа, оплачивающего эту бесплодную бойню, и, несмотря на хлесткую резкость языка, все слушатели, собравшиеся в эти закрытые стены, все, не исключая судей и жандармов, сохраняли спокойное, сосредоточенное выражение лиц, как бы невольно допуская, что, пожалуй, во всем написанном много правды.
Потянулись еще новые и новые показания. Все явственнее обозначалось, что ни одной раны Гурцман не нанес, что он убежал от кровопролития, как убежал бы и каждый посторонний.
Опять перерыв. В жандармской публике изменяется настроение. Я услышал фразу: «Пожалуй, Гурцман отделается»… На лестнице, где мы курили, меня обступило несколько мундирных людей, предлагая спички, желая вступить в беседу. Я не удержался заметить: «А что, господа, ведь в прокламации есть горькие истины?» Более солидные из капитанов задумчиво молчали. Я воспользовался этой паузой и сказал: «То-то и есть. Мудреное дело наша жизнь! Мы легко ненавидим друг друга. А где правые, где виноватые – не всегда разберешь…» Моя аудитория настроилась философски. Прежняя прыть исчезла. И опять все вернулись в залы.
Мы просидели в суде весь первый день и разбирали дело почти до вечера следующего дня. Гурцман иногда вмешивался в показания и разъяснял некоторые подробности, но Каспржак, которому переводилось по-польски каждое показание с присоединением вопроса: «Не желаете ли возразить?», ни разу не взглянул на переводчика и не проронил ни слова.
Нужно заметить, что в виду прежнего подозрения насчет душевной болезни Каспржака, в этот раз на предварительном следствии его осмотрел профессор психиатрии Щербак и нашел здоровым. Однако же, непостижимое равнодушие этого человека, обреченного на казнь, к своей жизни, к семье, к суду и к своему делу, его дикая немота, его лицо, недоступное никаким впечатлениям – все это, видимо, угнетало всех присутствовавших в судебном зале.
В конце судебного следствия давал показания военный врач, объяснявший свойство повреждений, полученных убитыми, происхождение отдельных ран, виды оружия, причинившего те или другие, и т. д.
Вот тут-то и воспользовался защитник Каспржака Патек присутствием на суде какого бы то ни было врача, чтобы поднять вопрос о ненормальности подсудимого. Вопрос был законный, во-первых, потому, что он поднимался ранее, во-вторых, потому, что поведение подсудимого, поражавшее всех, являлось новым обстоятельством в деле. Врач поддержал защитника и сказал, что не решился бы признать Каспржака душевно здоровым.
Патек обратился к суду с увлекательным словом, прося отложить дело и назначить экспертизу. Прокурор возразил, что нормальность Каспржака уже установлена, что отсрочка дела поведет лишь к вторичному побегу Каспржака из лечебницы, если его отдадут на испытание. На это Патек воскликнул: «Возможность побега не есть возражение. Я думаю, что такое могущественное государство, как Россия, сможет ужержать в своих руках одного человека»…
Благодаря единодушию временных судей, дело было отложено впредь до вызова экспертов в новое заседание.
Жандармы уходили из суда в недоумении. Жена Каспржака, спускаясь с лестницы, оживленная надеждой, приветливо улыбнулась в мою сторону, как бы говоря: «До свидания».
Через месяц я вновь приехал в Варшаву, и мы вновь проделали то же самое перед тем же составом суда для того только, чтобы выслушать заключения профессора Щербака и еще одного психиатра. Те же свидетели, в том же виде проходили перед нами и давали те же показания. Сапожник и его жена появились, как и прежде, под конвоем, все еще разлученные и содержимые в тюрьме, и грудной ребенок по-прежнему плакал на руках молодой женщины. Каспржак был так же странен, так же отворачивался от суда, так же упорно молчал. Переводчик неизменно докладывал ему все свидетельские показания, но он оставался рассеянным или сидел, опустя голову. И только раз он чуть внятно пробормотал про себя: «Все ненужно». Психиатры, выслушав дело, осмотрев подсудимого, нашли необходимым подвергнуть его продолжительному испытанию в лечебнице.
Суд совещался полчаса. Пока мы ожидали резолюции, один из высших чинов полиции, в мундире с иголочки, элегантный и любезный, расхаживая по залу, подошел ко мне и заговорил: «А ведь нам будет большая забота, если отдадут на испытание!..» – Почему же? – «Убежит!!» – Но нельзя же вешать, если он в самом деле сумасшедший? – «Зачем вешать? На то есть Шлиссельбург».
Суд постановил: отдать Каспржака на испытание и затем подвергнуть его освидетельствованию в окружном суде. Ну, значит, еще год жизни Каспржаку, но зато и год тюрьмы Гурцману.
И действительно, никакие попытки выделить дело Гурцмана нам не удались.
И еще раз, через год, пришлось разбирать дело. Каспржак был подвергнут испытанию, освидетельствован в окружном суде и признан нормальным. Дело возвратилось в военный суд.
Казалось бы, сколько воды утекло! Был конец августа 1905 г., когда уже выпустили Булыгинскую конституцию, когда революция разгоралась на митингах, когда не только социал-демократы, подобные Каспржаку и Гурцману, но даже социал-революционеры сгруппировались в открытые партии… Каспржак, наглухо отрезанный от мира, конечно, ничего этого не подозревал. Никакие вести до него не достигали.