Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Было ясно, что как рассадники зиновьевцев стали рассматриваться Комакадемия («имени Зиновьева»!), располагавшаяся в Таврическом дворце, Институт Красной профессуры (готовивший партийные кадры вузовских преподавателей), Институт истории партии, — ну и, конечно, все те, которые лично соприкасались в своей работе с Троцким, Зиновьевым, Каменевым, Радеком, Бухариным, Рыковым, Томским, Пятаковым и другими.

Вот тут-то исчезли из ЛИФЛИ (и из только что организованного исторического факультета университета, и из руководства академических институтов и музеев) партийные ортодоксы: выдвиженцы, крайние вульгарные социологи. Исчезли Пригожий, Маторин, Зайдель, Цвибак, Малышев, Томсинский, Ванаг, Горбаченко, Горбачев, Бухаркин и множество других. [102]

102

«Проигравшие» дискуссию об азиатском способе производства — Кокин и Папаян, Мадьяр — были схвачены раньше всех, но вскоре пришли и за «выигравшим» дискуссию Годесом. он бросился в пролет лестницы — или был туда сброшен, как до него Алимов, еще раньше — вождь эсеров Савинков и другие.

А так как эта акция почти совпала по времени с официальным переводом' интеллигенции из разряда прислужников буржуазии в разряд трудящихся, то открылась возможность привлечь к преподаванию отстраненных ранее видных ученых, а при приеме в институты и университеты ввести конкурс, одинаковый для всех рабочих и «из служащих» — и такой конкурс просуществовал с 1935 по 1946 г. Что-то я не помню, чтобы в моем поле зрения кто-либо был огорчен этими переменами — а если кто и был огорчен. то помалкивал. К этому времени дети рабочих и дети служащих оканчивали одни и тс же единые трудовые школы, и поэтому при поступлении формально имели совершенно равные возможности — нельзя было сказать, что детей дискриминируют. Конечно, сельские школы не шли ни в какое сравнение с городскими, но поскольку колхозникам не выдавались паспорта, и в город им было все равно попасть не просто, — да и поскольку после 1929 г. союз рабочего класса и крестьянства все равно превратился в пустое слово, — постольку проблема, будут ли крестьянские дети попадать в университеты, в общем-то и не стояла. Нельзя, однако, не признать, что дети из семей, где привычка к чтению шла из поколения в поколение и умственная работа была и традицией, и потребностью — то есть из семей интеллигенции, конечно, были сильнее других при поступлении [103] . Но сама интеллигенция еще до 1937 г. сильно поредела: до 60 % эмигрировало, из остальных немалый процент погиб, деклассировался, осел в Казахстане и за «сотым километром». Хотя лишенцев к середине 30-х гг. оставалось мало, а с 1937 г. эта категория была упразднена, однако на сословие в анкете продолжали обращать внимание, особенно при распределении после высшего учебного заведения и вообще при приеме на работу. Дети священников, царских и белых офицеров и теперь неохотно принимались в «вузы» — еще какой-то процент русской интеллигенции оставался по-прежнему за бортом высшего образования. Менее других пострадала еврейская интеллигенция — среди нее было крайне мало офицеров (все же были зауряд-прапорщики, произведенные начиная с 1916 г.), вовсе не было жандармов. Конечно, были среди них дети фабрикантов, торговцев (преимущественно мелких лавочников), кустарей — но фабриканты по большей части бежали вовремя за границу или были уничтожены, нэпманы же, хотя и кончали, как правило, свою экономическую деятельность тюрьмой или высылкой, но не на большие сроки, и успели по большей части стать «совслужащими», и их дети уже не имели испорченной анкеты. Вот дети раввинов — тех, конечно, не жаловали; но они не составляли большого процента. К тому же надо учесть, что евреи, как народ, особо угнетавшийся при царском режиме, охотно шли в коммунистическую партию, в партизаны, в Красную Армию даже без особой зависимости от их пролетарского или, чаще, мелкобуржуазного происхождения. Все же большинство еврейских студентов тогда было беспартийным.

103

Стоит еще раз сказать несколько слов о студенческих приемах 1934 и последующих годов. Прием студентов в 1934 г. — еще один признак перемен к лучшему! — происходил строго по конкурсу для всех допущенных к экзаменам, уже без скидки на классовое положение, но по-прежнему с большим трудом и не во все ВУЗы принимали детей «лишенцев». Таковы же были приемы 1935 и 1936 годов, а в 1937, 1938, 1939 и 1940 гг. не было ограничений и для них. При этом не было ни блата, ни взяточничества — в эго трудно поверить в 80-х гг, но мои современники еще помнят, что в эти годы профессор или преподаватель, берущий взятку, чтобы повлиять на прием, или ставивший значки у фамилий в списке абитуриентов — кого принимать, кого не принимать, — были так же невозможны, как в дореволюционные годы, когда, случись хоть малая толика чего-либо подобного, подавляющее большинство профессоров нышло бы шсгавку. Теперь профессора, конечно, этого сделан» не могли бы, — государственной службе пет альтернативы, а за «демонстрацию» могут и посадить — на нее решился только И.Ю.Крачковский в 1948 г. при попытке увольнения И.П.Винникова из Ипстшута востоковедения ЛИ СССР. (Собрание в фундаментальной библиотеке на Менделеевской, устроенное для «прорабоиси» И.Ю.Крачковского, вылилось в откровенный бунт студентов, обожавших своего «шейха». Общий моральный уровень все же еще не позволял злоупотреблений, и «дело» замяли). Так как при этом не было и дореволюционной процентной нормы, то в результате интеллектуальный уровень студенчества никогда не был так высок, наверное, за всю историю университетского образования в Петербурге — Петрограде — Ленинграде. И тот же честный конкурс приводил к чрезвычайно высокому проценту принимаемых студентов-евреев — до 25 % и даже до 40 %. Ведь помимо всего, евреи — традиционные люди книги, грамотные по требованиям самой религии в течение двух с половиной тысячелетий. Кроме юго, уже практически не было русских интеллигентов из дворян, купечества, государственных служащих.

Был высок и уровень преподавательского состава С 1946 по 1986 г. (вероятно, так будет и далее) он неуклонно снижался: в деканы, в заведующие кафедрой, а в провинции — даже в доценты ставили не за научные, а за партийные заслуги. Студент, сообразивший па втором курсе, что одной наукой он «в люди» не пробьется, nciyiia;i в комсомол, в партию — и через десять лет становился начальником тех, кто только корпел над науками — или же давал им руководящие (но обязательные) указания из райкома, горкома, министерства или ЦК. И чем серее становилась профессура, тем еще более серых она подбирала себе аспирантов — свою смену

Но по понятным причинам в партии евреев тоже было очень много, и, как предвидел Троцкий, их высокий процент в партийном аппарате и при дележе теплых местечек (столь важном в бюрократической иерархии послойно привилегированных элит, создаваемой Сталиным) должен был неизбежно привести к расцвету махрового антисемитизма; но до этого должно было пройти еще почти целое десятилетие.

Кроме Троцкого, в то время никому в голову не приходило, чтобы в Советском Союзе могла бы когда-нибудь возникнуть опасность национализма. Все мы были искренними интернационалистами, совершенно не интересовались национальностью наших товарищей, часто ее и не знали (один мой товарищ только в ЗАГСс узнал, что его жена — еврейка). По правде сказать, в моем окружении никого, по-моему, не интересовало и социальное положение, и всем казалось справедливым, что в институты и университеты попадают наиболее толковые — среди них было совсем не мало и детей рабочих, но детей интеллигенции стало, конечно, гораздо больше, чем раньше.

И интеллигенция была довольна — угроза дсклассирования детей была, пожалуй, основной причиной ее недовольства до сих пор: к спорадическим гонениям на какие-то группы населения, к редким арестам относились как к неизбежным издержкам революции, которую, как-никак, делают, мол, малограмотные люди. Довольны были и исчезновением ограниченных и малообразованных ортодоксов, пытавшихся руководить наукой и образованием, — они исчезли, не оставляя следов; и никто не задумывался над тем, что некоторое улучшение положения интеллигенции дастся ценой немалого кровопролития, — в сущности, даже не знали о нем: в воображении была ссылка в Соловки, рисовавшаяся, как мы теперь знаем, идиллически по сравнению с действительностью, — а не расстрелы. «Лагерные чистки» — то есть массовые расстрелы, — начавшиеся именно на Соловках, тремя годами позже, — никому и в голову не могли прийти.

Между тем, мы продолжали учиться своей будущей профессии.

Главным новым событием на нашей кафедре с нового 1935 г. было появление А.Я.Борисова. Еще в конце первого семестра Александр Павлович, с которым у меня стали складываться доверительные, почти дружеские отношения, сказал мне:

— С Нового года у нас будет работать Андрей Яковлевич Борисов: это гениальный человек.

Борисов был и в самом деле очень замечательный человек, необычный. На нас и на других «сильных» студентов он произвел совершенно неизгладимое впечатление — учителя, праведника, мудреца — может быть, именно потому, что он был совсем простой, не похожий ни на учителя, ни на мудреца. Но всю мою научную жизнь мне помнилось его умное, очень русское лицо и его необыкновенно светлые глаза. Рассказывать о нем здесь значило бы очень затягивать мое и так непомерно растянутое повествование; я лучше расскажу о нем в отдельности.

Кроме А.Я.Борисова, у нас на кафедре появился еще один интересный человек — африканист Дмитрий Алексеевич Ольдерогге; живой, умный, замечательный рассказчик, Д.А.Ольдерогге начинал как египтолог, — кажется, одновременно с Ю.П.Францовым, в последний год жизни Б.А.Ту-расва, — потом занимался с Н.Д.Флиттнер, В.В.Струве и М.Э.Матье (некоторое время был мужем последней). Однако В.В.Струве, став после смерти Б.А.Тураева главой египтологической школы, не выносил близких коллег, которых рассматривал как соперников; тогда еще можно было сравнительно легко выезжать за границу, и Д.А.Ольдерогге добился, чтобы его университет командировал в Гамбург, где он переквалифицировался на африканиста, учась у И.Лукаса и других знаменитых немецких профессоров. Как ни странно, это ему сошло с рук в конце 30-х годов, а после войны единичные наши африканисты (тогда только ученики Д.А.) оказались в большой цене, и Ольдерогге был избран членом-корреспондентом.

Что касается Андрея Яковлевича, то он заступил у нас на кафедре место Михаила Николаевича Соколова — вел основной курс древнееврейского у гебраистов, — помнится, древнееврейскую (библейскую) литературу читал им Израиль Григорьевич Франк-Каменецкий. Впоследствии А.Я. читал у гебраистов курс средневековой еврейской литературы — с другими семитологами (историей семитских языков) он начал заниматься позже.

Появление А.Я. изменило все течение жизни Таты Старковой — он глубоко поразил ее душу и воображение, и целью ее жизни стало — стать его ученицей, помощницей, продолжательницей, другом. Древнееврейский язык стал ей интересен, и она быстро вышла вперед «Старика Левина», Ильи Гринберга и «Продика» Вельковича, не говоря уже о Келе Стрешинской и Мусе Свидер.

Родители Таты жили сначала в Парголове, а потом в Павловске, при доме для психически отсталых детей, где ее мать, Клавдия Михайловна Старкова, была главным врачом (отец же ее был инженером). Дом Старковых был необыкновенно гостеприимным; еще со времени библиотечного техникума там постоянно проводили время Татины товарки — подкармливались (продовольственное положение становилось лучше, но со стипендии особенно сытно не наешься), часто ночевали, брали деньжат (более или менее без отдачи). Дуся Ткачева, Валя Подтягина, Лиза Фалеева, Ника Ерехович и его сестра Рона, Велькович, Келя Стрешинская, да и другие были там завсегдатаями. Привлекала их не только обстановка семейного дома и дружба с Татой, — особенно, я думаю, привлекала ее мать, женщина не только большой доброты, но и большого ума, здравого смысла, житейской мудрости, способная помочь словом, советом и, насколько могла, и делом. Я у Старковых бывал редко — в это время каждый свободный миг (а я ведь очень усердно работал) был занят другим — there was metal more attractive [104] . В большой компании у Старковых должны были бы возникать и романы — но беда в том, что не все посетительницы дома отличались секс-аппилом. Однако же Валя вышла замуж за Володю Старкова, да судьба их сложилась печально.

104

Был металл, притягивающий сильнее (из «Гамлета», англ.).

Зато я бывал дома у Александра Павловича Рифтина. Я приходил к нему за консультациями — я читал сверх плана и клинописные тексты, и специальную литературу; кое-что брал у А.П., другое он мне советовал взять в библиотеках, заглядывая в свои карточки. Оставался я у А.П. дома не подолгу: жил он в огромной, враждебной коммунальной квартире; его комната располагалась в самом конце длиннейшего коридора; было в ней квадратных метров 16–18; две стены доверху были заставлены полками и тесно забиты книгами без переплетов, разлетавшимися по листкам и, кроме наиболее часто читаемых, густо покрытыми жирной черной пылью. Жил в этой комнате Александр Павлович с женой — Софьей Конрадовной (говорили — полуяпонкой; вряд ли) и с маленьким сыном. На столе — неубранная посуда; другой, письменный стол был задвинут в угол между окном и кроватью и завален бумагами. Примерно год спустя А.П. нанял себе в частном порядке (что в то время было довольно незаконно) кабинет в квартире каких-то знакомых, перетащил туда все важнейшие книги, картотеки и рукописи — и даже как-то повеселел: работа, видно, стала спориться.

После его смерти бывшие ученики А.П. не забывали Софью Конрадовну и посещали ее до ее кончины.

Кажется, весной 1935 года Александр Павлович однажды попросил меня проводить его и по большому секрету рассказал мне, что есть вероятность ему быть посланным на год в командировку во Францию, в Лувр. Что за вероятность, кто ему такую командировку сулил, он мне не сказал — Александр Павлович вообще любил таинственность; зато он сказал мне, что это ставит под сомнение дальнейшее существование нашей группы, но что он хлопочет, чтобы в командировку вместе с ним был послан и я. Конечно, [105] я очень горячо его благодарил и некоторое время находился под известным впечатлением возникшей мечты о Париже. И если Александра Павловича волновала судьба ассириологической группы, то меня волновала Нина — я был достаточно реалистом, чтобы ясно представить себе осаду ее все новыми поклонниками и малую вероятность того, что она меня дождется. Уже и так, хотя были отставлены и Гриша Розенблит, и Саня Чемоданов, и другие возможные поклонники, вокруг Нины всегда вился невесть откуда взявшийся великовозрастный (с нашей точки зрения) ботаник Марк Школьник; он избрал ее, как мы постановили, чисто умственно, решив, что это для него хорошая партия из интеллигентной еврейской семьи; однако, во всяком случае, уезжая на время отпуска в Сочи, он слал ей каждые два-три дня длиннейшие письма — рекордом было 24 страницы — но Нина в любом случае читала только первую и последнюю. А однажды он прислал ей вместо открытки лист магнолии с почтовой маркой и трогательным текстом. Это все были шутки, но легко мог появиться кто-либо и посерьезнее.

105

Из всего на свете (англ.).

Однако я, пожалуй, лучше Александра Павловича представлял себе нереальность длительной заграничной командировки в 1935 г. — да еще в Лувр, of all the world! Да еще двух беспартийных! Потому вскоре успокоился, да и А.П. больше не возвращался к этому разговору.

В тот год Ереховичу, Липину и мне читал курс истории Ассирии и Вавилонии Василий Васильевич Струве. В третий раз я слушал изложение его концепции о рабовладении на древнем Востоке, о частной собственности на «высоких полях», о деспотизме. Нового было мало. Печально качая седовласой головой, как бы с упреком Хаммурапи и Ашшурбанапалу, он говорил об их жестокости по отношению к рабам — черт возьми, это было уж не так актуально, тому прошло четыре тысячи лет! Нововведением была в его курсе история Урарту — было тогда такое «указание»: «Урарту — древнейшее государство на территории СССР» [106] .

106

На самом деле — только Евфрата

Поделиться с друзьями: