Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Раз в году появлялся неизменный Иван Вылегжанин, бывший швейцар Азовско-Донского коммерческого банка — «проздравить Михаила Алексеевича».

В тот последний год, когда я еще жил дома, я начал понемногу зарабатывать. По рекомендации А.П.Рифтина я взялся писать инвентарь клинописной коллекции Института книги, документа и письма (ИКДП).

Этот институт был создан вокруг Музея истории книги, документа и письма, а музей был первоначально частной коллекцией академика Николая Петровича Лихачева. Н.П. в царское время был богатым промышленником, в свободное время занимавшимся палеографией и особенно сфрагистикой — наукой об оттисках печатей на исторических документах. Он был активным членом Российского археологического общества, профессором Петербургского археологического института и с 1925 г. академиком. Он рано поставил себе цель создать музей истории письменности — начиная с первых ее шагов до появления книгопечатания. До войны он часто наезжал в центры антикварной торговли — в Париж, Стамбул, Каир — и действительно собрал совершенно уникальный музей, которому не было и нет подобных в мире. В нем были фрагменты египетских иероглифических надписей всех периодов, ближневосточные, латинские и византийские рукописи, карфагенские надписи, надгробия сирийских несториан из Семиречья, редкие печати с надписями, самого различного происхождения. Но особенно замечательна была его коллекция клинописных документов. По числу единиц хранения она, конечно, не шла ни в какое сравнение со знаменитыми собраниями Британского музея, Лувра, Берлинского музея, Стамбульского музея; но ни в одном собрании мира не были так полно представлены всепериоды развития клинописи, от самого первого в мире предклинописного иероглифического документа четвертого тысячелетия до н. э. до эллинистических текстов последних веков до нашей эры; и все жанры клинописных текстов _ хозяйственные, юридические, культовые, литературные, словарные, математические, геодезические. Не было и нет на свете коллекции, лучше приспособленной для воспитания ассириологов-универсалистов. Если я стал тем, чем я стал в науке, этим я во многом обязан коллекции Н.П.Лихачева. Она, вместе с соответствующей библиотекой, занимала целый отдельный дом на Петроградской стороне. В годы гражданской войны этот дом стало невозможно отапливать, и это грозило сохранности бесценных памятников. Н.П.Лихачсв подарил свою коллекцию, вместе с библиотекой, Академии наук (оформлено дарение было лишь в 1928 г.). Коллекция была перевезена в построенное перед самой войной и еще не полностью облицованное здание Библиотеки Академии наук и заняла там половину второго этажа. Вскоре Н.П.Лихачев не по своей воле был вынужден уехать в Астрахань, заведовать коллекцией был поставлен египтолог Юрий Яковлевич Перепелкин, а затем вокруг музея возник целый Институт истории книги, документа и письма, с директором, ученым секретарем, просто секретарем, машинисткой и десятком сотрудников. Что именно они делали, я не знаю — в те времена печатание гуманитарных работ, не призывавших непосредственно к классовой борьбе или мировой революции, было чрезвычайно затруднено. Единственное известное мне издание — это краткий путеводитель по музею, блестяще написанный Ю.Я.Перепелкиным и содержащий весьма основательные сведения и обобщения по истории письма, и, по-моему, не потерявший научного значения и сейчас. К сожалению, путеводитель вышел крошечным тиражом, о существовании музея публике не сообщала даже самая невзрачная вывеска, ни у входа в здание, ни у входа в институтскую половину второго этажа. Ю.Я.Перепелкин, единственный из сотрудников музея, совершенно лишен был способности создавать какую-либо рекламу, — и уж тем менее, скажем, напечатать заметку в «Вечерней Красной газете»! В результате, в книге для посетителей, где им полагалось расписываться, за все время существования ИКДП не набралось, пожалуй, и десятка подписей.

Коллекция, однако, находилась на материальной ответственности Юрия Яковлевича, и он обязан был обеспечить ее инвентарными книгами. Ко времени моего появления здесь арабские рукописи уже описывал В.И.Беляев, а семитские алфавитные надписи (пунические и сирийские несторианские) — А.Я.Борисов. Работал в музее и А.П.Рифтин, но он готовил издание «Старовавилонских юридических и административных документов в собраниях СССР», копирование текстов отнимало у него много времени, а дел у него, при его живой энергии, и без того всегда было много, и писать инвентарь документов, не представлявших для него интереса, он, естественно, не хотел. Поэтому он предложил Юрию Яковлевичу мою кандидатуру.

Юрий Яковлевич Перепелкин был выдающимся ученым, но прежде всего он был замечательным и совершенно своеобычным человеком. Что в нем содержалось — было полностью скрыто внутри, и мне понадобилось полвека, чтобы понять и оценить его. Тот же, кто встречался с ним случайно — как я тогда в ИКДП, — видел только черты внешнего чудачества. Бледное лицо, бледные усы, много понимающие, но себе на уме глаза, некоторая непривычная для 30-х гг. подтянутость при весьма, весьма скромной одежде (ордерный костюмчик из дешевой синей фланели) — так же бедно он одевался и позже, когда уже получил степень доктора без защиты и звание старшего научного сотрудника, — руки чисто вымытые и часто вновь умываемые с мылом, чаще даже скрытые в перчатках, манера насмешливо титуловать каждого (хоть бы и меня) «профессор»… — и обязательно с именем и отчеством, — рукопожатие, представляющее целый обряд, какая-то непрестанная ирония к другим и к себе… О Юрии Яковлевиче, каков он был на самом деле, я попытаюсь, если успею, написать отдельный очерк [114] .

114

Ю. Я. был из семьи морских офицере»), перешедшей на службу к СССР, но полностью уничтоженной

Музей занимал одну большую комнату, заставленную горизонтальными стеклянными витринами; по стенам было несколько опечатанных шкафов, а у окон — несколько маленьких столиков для писания. В зале было очень тесно — видимо, музей стеснили, чтобы разместить директора, ученого секретаря, просто секретаря, машинистку и тот десяток сотрудников, — было тесно и довольно темно, кроме как у окон.

Когда я пришел в этот музей и представился Юрию Яковлевичу, он повел меня к ученому секретарю — договориться о работе. Ученый секретарь был уже привычным мне типом советского чиновника, который вряд ли мог иметь какое-нибудь реальное отношение к книге, к документу (кроме своей канцелярской отчетности) или к письму. Он объяснил мне, что я должен буду записывать в книгу внешнее описание документа, и так как содержание его нельзя установить без специального исследования (все это он, очевидно, повторял за Псрспслкиным), то мне следует скопировать подлинный текст первых и последних строк документа. Он прибавил, что В.И.Беляеву и А.Я.Борисову платят по 1 р. за номер, но что, поскольку я студент, то буду получать 50 копеек. Это меня совершенно не устраивало, и я сказал ему, что, по-моему, должен оплачиваться мой труд, а не мое образование, и что за одинаковый труд должна причитаться одинаковая плата — 1 рубль. Он опешил и согласился, и тут же был написан договор черным по белому. Кто таким поворотом событий был ошеломлен, так это Ю.Я.Перепслкин. Он потом вспоминал мне этот эпизод всю жизнь и изображал даже в лицах. Тем не менее, он не счел меня за рвача, и то, что я могу за себя постоять (что ему самому никогда не удавалось), как видно, произвело на него даже благоприятное впечатление; по крайней мере, он всю жизнь ко мне хорошо относился и даже как-то выделял из других своих коллег (наряду, пожалуй, со старорежимно-благородным коптологом Петром Викторовичем Ерн-штсдтом, тоже немалым чудаком). По крайней мерс, я был единственным человеком, которому он когда-либо в жизни предложил соавторство — с другими он не только никогда не соавторствовал, но даже не соглашался оказаться с ними под одной обложкой; по этой причине он никогда не публиковал статей в журналах.

Мне было отведено место за маленьким столиком справа у окна; левее меня за таким же столиком, часто в те же часы, сидел А.Я.Борисов, который составлял инвентарь — а вернее, копировал надписи — семиреченских несторианских надгробий: это были тяжелые, сантиметров 50x25, базальтовые валуны или обкатанные сверхгальки, с выбитым на них крестом и надписью по-сирийски.

Как-то раз, взваливая на стол очередной камень, Андрей Яковлевич сказал:

— Эх, хорошая щебенка получилась бы. Знаете, как я бы хотел жить? Полгода странствовать по дорогам и бить щебенку: обмотаешь ноги тряпками, зажмешь камень и бьешь молотком. А полгода читать семитские надписи.

Юрий Яковлевич в комическом ужасе воздел руки к небу:

— Андрей Яковлевич, Андрей Яковлевич, что вы говорите!

Еще левее был стол Александра Павловича Рифтина, но он редко приходил в те же часы, что я. Как-то раз я пришел, когда он был на своем месте: подошел к нему — он сидел, вставив часовщицкую лупу в глаз, читал клинописный текст и быстро копировал его на ватмане тушью поверх слегка нанесенного карандашом контура. Текст был старовавилонский, а старовавилонские курсивные почерки, тесные, неразборчивые — самые трудные для чтения. Я взглянул на глину — и ужаснулся, подумав, что такого я никогда не смогу читать. Видя мой ужас, Александр Павлович улыбнулся и процитировал свое любимое четверостишие:^1

«Милый мальчик, ты так весел, так нежна изоя улыбка —

Не проси об этом счастье, разрушающем миры!

Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,

Что такое темный ужас начинателей игры» [115] .

Я-то копировал шумерские документы из Лагаша, самое красивое и легкое, что есть в истории клинописи.

Виктора Ивановича Беляева я видел в ИКДП редко. Зато вскоре стал появляться сам Николай Петрович Лихачев. Он отбыл свой срок высылки в Астрахань и вернулся в Ленинград, где жил где-то, — вероятно, в каком-нибудь углу у родных или знакомых, одинокий. Ни академического звания, ни какой-либо работы ему не вернули, о его прежнем научном положении напоминала только черная академическая чеплашка, в какой ходили дореволюционные профессоры. Он зарабатывал себе на хлеб, рассказывая хранителю бывшего собственного музея провенанс [116] собранных им памятников. Провенанс этот мало что давал — подавляющее большинство вещей было куплено у спекулянтов-антикваров, которые сами не знали, а часто не хотели сообщать — откуда происходят продаваемые ими вещи. Делал Н.П. эту работу на основе почасовой оплаты, но подолгу выдерживать не мог — был он уже стар и немощен. В конце концов он говорил Юрию Яковлевичу:

115

Из Н.С.Гумилева, тогда, конечно, запрещенного.

116

Насколько возможно точное определение происхождения музейного объекта: где именно найден, кем, когда, издавался ли; если куплен, то те же данные со слон продавца; кем именно и когда продан. Если ранее издавался, то кем, где и когда

— Ну, Юрий Яковлевич, на сегодня довольно: я уже три часа проработал. На что Перепелкин отвечал:

— Нет, Николай Петрович, только два часа сорок пять минут; так мне и придется записать.

Старик сердился, но Юрий Яковлевич был неумолим.

Меня это вчуже возмущало. И ведь Юрий Яковлевич вовсе не был злым человеком — напротив, он был человек добрый. Но он был педант, и, кроме того, неправильная запись была бы ложью, а солгать было для него грехом вовсе невыносимым. Как он выходил из жизненных положений, столь частых в нашем веке, когда не солгать невозможно, — это особая поэма.

Однажды Николай Петрович подошел к моему столу.

— Здравствуйте, молодой человек. — Я встал. — Как вас зовут? Вы ученик Александра Павловича Рифтина? Я подтвердил это и назвался.

— Сидите, сидите, работайте, пожалуйста. Вы копируете документы из Ширпурлы? — (Это было старое ошибочное чтение названия шумерского государства Лагаш). — А знаете, когда я их приобретал, они считались древнейшими в мире. Эрмитажу предлагали купить документы Блау, Михаил Васильевич Никольский правильно определил тогда их большую древность и подлинность, но с ним не согласились, и они уплыли от нас. А я, когда был в Берлине, меня в музее принимал хранитель (он назвал имя прославленного ассириолога). Он не знал, что я понимаю в этих вещах, и открыл передо мною ящик с неизданными таблетками. И я нечаянно воскликнул: «Это же древнее Ур-Нины!» [117] Он сразу захлопнул стол. Это были таблетки из Фары, их потом издал патер Даймель.

117

Ур-Нина — старое прочтение имени старейшего тогда известного правителя шумерского государства Лагаш; теперь читают Ур-Нанше или Ур-Нази. Его надписи составлены еще до-клинописным, линейно-иероглифическим письмом. Если бы от его времени сохранились не только надписи, но и документы, они выглядели бы примерно так же, как документы из Фары

Я подивился. Узнать за секунду, что документы из Фары отличаются от лагашских и старше их — для этого нужен очень опытный глаз. А я знал, что Николай Петрович клинописи читать не умеет.

Он, конечно, был виртуоз. Когда впоследствии вся его коллекция клинописи перешла в мое хранение, я обнаружил в ней множество фальшивок. Н.П. нарочно ими восхищался и покупал их, чтобы заморочить голову антиквару; а потом говорил: «ну, для круглого счета заверните еще и это», — а «это» и был неведомый самому антиквару уникум истории письма. Так Лихачев приобрел, между прочим, шумерский текст, по сей день остающийся древнейшим в мире (издававшийся Шилейко в «Энциклопедии Брокгауза и Ефрона», а потом мной). А если он так понимал клинописную палеографию, то насколько же лучше и глубже он знал палеографию средневековую, в которой он и сам считал себя специалистом!

В конце 70-х или начале 80-х гг. в большом зале ленинградского отделения Института истории (бывшем доме Лихачева на Петрозаводской улице) состоялось научное заседание «памяти академика Николая Петровича Лихачева». Зал был битком набит, один за другим выступало чуть ли не полтора десятка ораторов. Тут оказалось, что Николай Петрович внес незабываемый вклад в русскую науку.

Тогда же, в 1935 г., его имя мало кому что-либо и говорило. Он умер вскоре после того, как я с ним познакомился; Институт книги, документа и письма был влит в Институт истории, а музей был ликвидирован в 1940 г. — при обстоятельствах, которые я еще опишу. Значительную часть коллекции — но не всю её — отдали Эрмитажу, якобы под условием создать там постоянную выставку истории письма. Но тут подошла война, а потом различные внутренние трудности помешали осуществлению этой идеи, хотя сначала я, а потом А.А.Вайман пытались — half-heartedly [118] — что-то сделать. Но чтобы подготовить такую выставку хорошо и интересно для публики, нужна была универсальная эрудиция Лихачева и организационные, экспозиционные и даже рекламные способности, которыми мы или не обладали, или просто не могли посвятить всему этому нужное время, отрывая его от других повседневных трудов.

118

Не очень решительно (англ.).

Поделиться с друзьями: