Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Другой доклад делал Д.А.Ольдсрогге об этнографии, культуре и нравах Эфиопии. Меня, давно уже интересовавшегося долговым рабством, игравшим такую важную роль в истории Вавилонии, особенно поразило, что еще в нашем поколении в одной из провинций, кажется, Каффа, а может быть, и в Шоа, действовал закон против ростовщичества, по которому неоплатного должника приковывали к ноге кредитора — не давай денег кому попало! Но чаще приковывали к столбам открытой веранды перед домом.

В Эрмитаже по-прежнему действовал научный кружок — теперь уже не «египтологический», а «древневосточный», но больше не издавался «Сборник» его трудов — для этого теперь требовалось слишком высокое разрешение. Миша — который занимал определенно видное место среди молодых сотрудников Отдела Востока — договорился, что на очередном заседании поставят мой доклад. Сейчас мне трудно вспомнить его тему: во всяком случае, это был кирпичик в том здании концепции социальной истории древнего Востока, которое я строил с первого моего выступления на сессии памяти Марра и до тех пор, как я бросил заниматься историей в 70-х годах. Мой следующий доклад, на кафедре у нас, был по истории Ассирии; чему же был посвящен первый? Идея о двух секторах шумерского хозяйства мне тогда еще не могла прийти, потому что читать лагашские документы я стал только уже поступив на работу — значит, надо думать, доклад был посвящен реконструкции древнейшего шумсро-аккадского общественного строя по эпосу. Эпос Гильгамеша мы тогда с Рифтиным уже читали, и эпос о сотворении мира тоже. Пожалуй, об этом я и делал доклад. Я ссылался на пример эллинистов, реконструирующих общественный строй Греции по Гомеру, и приводил случаи упоминания совета старейшин и народного собрания в мире богов и в мире людей в вавилонском эпосе и т. п. Идея моя заключалась в том, что необязательно рассматривать самое раннее древневосточное общество как деспотическое.

Гораздо лучше, чем содержание доклада, я помню мое волнение. Доклад состоялся в маленькой приемной Отделения древнего Востока, вход в которую был с Комендантского подъезда — с площади; полню, что стол был покрыт красным плюшем, а стулья были белые и тоже обиты красным плюшем. Народу пришло много, стулья приносили и из кабинетов. Было из-за чего волноваться: на моем докладе присутствовали два академика: А.И.Тюменев и И.А.Орбели, — и трое профессоров: Н.Д.Флиттнер, М.Э.Матье, И.М.Лурье и весь цвет эрмитажного Востока — и, конечно, мой брат Миша. И — что волновало, может быть, не меньше академиков — пришла Нина, которая тогда еще проявляла большой интерес к моей научной работе — или, по крайней мере, к моим научным успехам — но надо, чтобы успех был.

Успех был. Полный. Даже И.М.Лурье, который любую дискуссию по докладу всегда начинал своим неизменным «Я не согласен», на этот раз критиковал меня довольно нежно. Острые вопросы задавал Александр Ильич Тюменев (еще один косивший глазом дрсвневосточник); впрочем, вообще-то говоря, он был эллинист, но было известно, что он уже несколько лет как углубился в шумерологию, чтобы проверить казавшиеся ему неубедительными положения Струве. Кроме того, он был хоть и беспартийный, а в науке марксист чуть не тридцать лет [125] . Исидор Михайлович Лурье был и коммунист и даже бывший партизан, но уж марксист во всяком случае, и он был антиструвианец, стоял за «вечный феодализм» на Востоке, что мне импонировало еще меньше, чем концепции Струве, поэтому от него я ожидал особенно жесткой критики. Выступили в мою поддержку Наталия Давыдовна Флиттнер и еще кто-то. Орбели молчал, но определенно доброжелательно. И Нина была довольна.

125

За это он и был избран в Академию наук. А как только был избран, сейчас же уволился с работы, считая, что ему с женой академического оклада за глаза хватит, а времени на изучение шумерских документов лишнего не было — Александр Ильич был уже в пожилом возрасте

С доклада мы ушли вместе с Ниной и Мишей, но он скоро ушел, поздравив Нину с «сюксэ» [126] . Мы же пошли к Нине домой.

I I

Квартира Магазинеров была на Суворовском проспекте — в месте, еще не так давно называвшемся Песками и занятом домами бедноты. Однако с начала века Пески стали обстраиваться и заселяться «чистой публикой»; даже дореволюционное название проспекта, возвращенное ему во время войны (с революции он назывался Советским, потому что вел к Смольному), было связано с новостройкой начала века — музеем Суворова, построенного тут же неподалеку в «стиле рюсс» в связи со столетием со дня смерти полководца. Раньше проспект был короткой улицей, не доходившей до Староневского, а шедшей от Первой до Девятой Рождественской и называвшейся Слоновой, потому что именно здесь «слона водили, как видно напоказ». От 9-ой Рождественской до Смольного была открытая проезжая дорога, лишь постепенно застраивавшаяся в течение XIX века.

126

Франц suсс`es 'успех'

А снята была квартира Лидией Михайловной Магазинер в связи с ожидавшимся прибавлением семейства. Была она снята в 1915 г. в новом, только что построенном доме, облицованном по моде 10-х годов серым рустованным камнем, с лифтом, правда на пятом этаже, шестикомнатная, — по той причине, что прежняя четырехкомнатная была достаточна для мужа и жены с кухаркой, но с прибавлением ребенка и няньки стала бы уже недостаточной.

Теперь в первой комнате, со входом из передней, была сделана приемная-гостиная Якова Мироновича. Он имел скромное положение помощника присяжного поверенного, но был теоретик, автор книг, и преподавал хотя и не в Университете, но на Бестужевских курсах, и успех ему как юристу казался обеспеченным. После революции принимать стало некого, и приемная стала спальней. Рядом в кабинете стоял (как у дедушки Алексея Николаевича) дубовый стол с резьбой на дверцах, дубовое резное кресло, книжные шкафы с зеркальными стеклами, на полу — хороший настоящий ковер, вокруг — мягкие кожаные кресла. Из кабинета в одну сторону был ход в спальню с двойной кроватью полированного ореха, с неудобной голубой козеткой [127] неопределенного назначения, с грандиозным тройным зеркалом бельевого шкафа. В другую сторону из кабинета была дверь в столовую, со свисающей с потолка огромной двойной бронзовой люстрой на восемь ламп, с широкими кожаными стульями красного дерева вокруг раздвижного круглого стола, с великанским, тоже красного дерева, буфетом необыкновенного уродства, обладавшим массивными малахитовыми колонками, а в углублении между верхней и нижней частью — зеркалами, наверху же изукрашенным шпилями и эркерами. Впрочем, в полном блеске мебель являлась только при гостях — обычно же вся она, как и у бабушки Ольги Пантелеймоновны, была под полосатыми полотняными чехлами [128] . Далее шла комната неопределенного назначения («родильная» — там Лидия Михайловна рожала дочерей; мама сочла бы это негигиеничным, а Л.М., напротив, считала родильный дом не местом для молодой дамы). А в самом конце анфилады и тянувшегося вдоль нее коридора была детская, отделенная, таким образом, от спальной тремя комнатами, чтобы не слышно было детского крика. Детская была вся белая — бельевой шкаф, шкаф для игрушек, белые покрывала на кроватях со стальными полукружиями изголовий и металлическими шариками на перекладинах. От передней параллельно анфиладе комнат шел коридор, и по другой стороне коридора была небольшая пустая запасная комната, а также ванная и кухня — с большой дровяной плитой и баком для горячей воды; за кухней была еще комнатка, или вернее закуток — для кухарки. (Нянька, а потом гувернантка, жили в детской).

127

Козеткой назывался небольшой диванчик без спинки, но с закругленным повышением, чтобы, полулежа, опереться локтем.

128

Между квартирой и хозяйством обеих дам — Ольги Пантелеймоновны и Лидии Михайловны — было много сходства: обе были барыни и вкусы их были сходны, только Ольга Паптелеймоновна была богаче и глупее.

Конечно, изменение состава семьи и, главное, обязательное «уплотнение» квартир внесли свои изменения [129] , и я застал в 1934–36 гг. квартиру Магазинеров уже иной. Кабинет был теперь частично соединен со спальней, где письменный стол соседствовал с двуспальной кроватью, козеткой и зеркальным шкафом. Место кабинета заняла столовая, со всей ее тяжелой мебелью и еще с маленьким бюро для работы Лидии Михайловны, тут же был оставшийся от кабинета неуютный пристенный диван красной кожи, окаймленный застекленными башенками для книжек мелкого формата, и с нависшей сверху полкой для Брокгаузовского Пушкина, Большой энциклопедии Ларусса и т. п.; а бывшая столовая стала комнатой для девочек — Нины и её младшей сестры Ляли; в бывшей «родильной» жила посторонняя женщина — сначала Роза Соломоновна, героиня поразительного романа: она уступила когда-то мужа сопернице; когда же умерла соперница, бывший муж снова сделал ей предложение и увез ее в Свердловск; тогда в этой же комнате поселилась ее сестра, Анна Соломоновна Лебен, одинокая, спокойная и дружелюбная седая дама. Самая последняя комната в анфиладе — бывшая детская — была передана в соседнюю квартиру, которая рано стала коммунальной, а в «запасной» комнате по другую сторону коридора поселился холостой жилец.

129

Поэтому Лидия Михайловна была твердо уверена, что её дети никогда не кричали, а если паши дети (и внуки) кричат, то исключительно из-за нашего плохого их воспитания и оттого, что мы «не принимаем мер». Впрочем, одно время спальня была перенесена в родильную, а первая комната была сдана учительнице — княжне Урусовой

Я был уже с 1934 г. принят в квартире на Суворовском — ведь я познакомился с Яковом Мироновичем и Лидией Михайловной еще в Коктебеле, и Я.М. относился ко мне хорошо.

Пожалуй, на этом месте имеет смысл подробно рассказать об этой семье. Я уже описал Якова Мироновича в шестой главе — это был красивый (с немножко мелкими чертами лица), приятный, спокойный, сероглазый, светлолицый человек со светлым, нежным, тщательно причесанным пушком на лысеющей голове, с легким брюшком и размеренными движениями. Как я уже говорил, он был видный юрист-теоретик, но из-за своей большой ученой и интересной книги «Общая теория государства и права» он в 1924 г. вылетел из Университета, где успел проработать шесть лет после революции; в советской печати его обзывали наемным лакеем империализма и всячески в том же роде, но, по нэповским временам, других репрессий, кроме изгнания из университета, к нему не было применено. В инкриминированной ему книге была изложена, помимо прочих, и теория советского государства. Автор оговорился, что излагает теории каждого государства «исходя из того, что это государство само о себе думает», но в конце им было заключено, что советская власть — «небывалый и неповторимый социальный опыт».

С тех пор Я.М. работал юрисконсультом у Графтио на Волховстрое [130] , а потом в «Экспортлссс», где он познакомился и отчасти подружился с моим отцом. Как-то раз Я.М. рассказал ему, что в юности был уволен из Харьковского университета, где он учился математике, «за политику», и мой отец, по его словам, сказал ему:

— А, так это вы заварили всю эту историю?

Биография Якова Мироновича была небезынтересна. Отец его был в Харькове «папиросочником»; это значит, что он покупал пустые бумажные гильзы и дешевый табак, которым и набивал гильзы ручной машинкой, и продавал; такие папиросы расходились среди бедноты, потому что коробка их была копейки на две дешевле коробки фабричных. Самая фамилия его говорит о бедном происхождении — магазиперзначит по-польски «складской.

130

Я.М. рассказывал о печально характерной для того времени реплике Графтио на какой-то его доклад: «Я вам дело говорю, а вы мне законы тычете».. сторож». Отец Я.М. был, видимо, человек незначительный. Зато незаурядной женщиной была его жена, Берта Владимировна; Я.М. даже хранил тетрадь записанных им ее афоризмов, а после её смерти в каждый день её рождения писал ей письма, недавно найденные мной

Как позже я узнал от сестры Якова Мироновича, Берта Владимировна была одной из двух дочерей местечковой еврейки не от мужа, а от польского улана, скрывавшегося от царских властей после восстания 1863 г.; в этом, будто бы, мать их впоследствии каялась, рыдая на могиле мужа. Но отсюда у Берты Владимировны и у ее детей, и у ее внучек были голубые глаза, почти гладкие русые волосы и правильные «европейские» черты лица. [131] Была она женщина необразованная и неважно говорила по-русски (который, однако, был обиходным в доме — Яков Миронович на идиш говорить не умел, ивриту не обучался), но у нее были нерелигиозный философский ум и воля — оттого-то ей удалось дать гимназическое образование всем четырем выжившим детям — Моте [132] , Фанни, Юлии и Еремсю, — а мальчики смогли стать и студентами.

131

Лев Васильевич Ошанин, друг моего отца и виднейший в свое время антрополог, определил меня как смешение генов средиземноморской, северноевропейской и монгольской рас, а мою жену Пину — как «чистый североевропейский (нордический) тип».

132

Мотя — это и был Яков Миронович, по метрическому свидетельству Янкель-Мордух, на иврите — Я'ков Мордехай Магазинер.

Яков Миронович сначала поступил в Харьковский университет, но когда он, как сказано, был вскоре изгнан «за политику», ему удалось устроиться репетитором к детям одного помещика на Украине [133] , в гостеприимнейшем доме которого он смог значительно расширить свое образование. Позже ему удалось поступить в Петербургский университет на юридический факультет. Здесь он слушал замечательных профессоров, с некоторыми — например, со знаменитым Максимом Максимовичем Ковалевским [134] — был близко знаком; активно участвовал в работе Юридического научного общества, выступал с докладами, еще на студенческой скамье начал печататься. Он не принадлежал ни к какой партии, но по образу мыслей был, вероятно, близок к социал-демократам-экономистам. В период бесцензурный, после первой русской революции, он напечатал вольнодумную книгу «Самодержавие народа», сожженную по приговору суда «рукой палача»; самому Я.М. грозила за нее высылка, а может быть, и тюрьма, но он подпал под амнистию 1912 г. к 300-летию дома Романовых.

133

Нелегально: по царским законам, репетитор должен был иметь свидетельство о праве на преподавание, иначе мог подлежать уголовной ответственности. Тем не менее, «вольных» репетиторов была тьма, это был обычный студенческий заработок, ведь стипендий не было

134

По словам Я.М., М.М.Ковалевский был человеком не только блестящего ума и широких знаний, по и независимого характера. Будучи назначен в Государственный Совет, он позволил себе а речи упоминать «моего друга Энгельса» и даже раз заговорил о Парижской Коммуне: но тут уж он был остановлен председательствующим и вынужден был извиниться: — Я же говорю только с осуждением

Мысль его была четкой, стройной и логичной.

По окончании университета он, как упоминалось, стал помощником присяжного поверенного (выше было нельзя — надо было креститься; Я.М., как все это поколение, был неверующим, но креститься значило сделать уступку самодержавию). Работал он с известным адвокатом Винавером.

Гимназические годы Я.М. ознаменовались его романтической связью с незаурядной женщиной, которая была ему не только любовницей, но и почти матерью, наставницей, учительницей, едва ли не вторым университетом. Она взялась за его образование; благодаря ей он хорошо знал немецкий язык и литературу, мог читать по-английски и по-французски, не говоря уже о латыни. Она дисциплинировала его ум, следила за систематичностью его чтения; Яков Миронович поддерживал с ней почтительную дружбу и тогда, когда их связь прекратилась — и даже представил ей как-то впоследствии свою жену. Женщина немецкой культуры, она заставила его не только влюбиться в Гёте и Шиллера, но и сам его образ мыслей и поведения стал в чем-то немецким. И в то же время, конечно, он вырос в настоящего интеллигента, какие бывали только в России. Интеллигентные женщины играли и позже большую роль в его становлении. Женился он поздно.

Поделиться с друзьями: