Книга воспоминаний
Шрифт:
Почти все солдаты, не убитые в бою и не сгнившие в лагерях за то, что тобывали в плену, умерли рано в неуютные послевоенные годы. Памяти всех .мерших солдат я хочу посвятить эти картинки из штабных тылов, где эсшались — или не решались — их судьбы.
Легко было писать воспоминания, начиная с первых проблесков детства. 1о далее, перечитывая ранее набросанные страницы, я встречаю подробно-Ьти, встречи, разговоры, которых я теперь уже больше не помню. Значит, и 1945 год получится у меня неточным, приблизительным — вспоминаются рпизоды, и, наверное, не все, а порядок их помнится неуверенно. Сама канва рнутрснних событии моей жизни уже не дает представления о той немалой Сумме знаний относительно окружавшего меня общества и мира, которую я спсл приобресть и дома, и среди родительских друзей и знакомых, и среди доих товарищей и приятелей, и из книг, и из газет — а я был усердным — штатслем. Чтобы отразить как-то все то, что я знал к концу тридцатых— Началу сороковых годов, пришлось начать с нового предисловия к моим роспоминаниям все еще юных, но уже военных лет.
Как-то уже в шестидесятых годах одна молодая женщина говорила мне {или, по крайней мерс, давала понять), что все наше поколение либо по глупости не понимало, что происходит, либо служило существовавшему государству просто со страху. И это заставило меня подумать о том, что все, до сих пор написанное из моих воспоминаний, было рассчитано на понятность некоторых вещей самих собою, как что-то, не требующее пояснений. А оказывается, приходят новые поколения, которые не понимают того, что нам казалось совершенно ясным. Поэтому я и решил, прежде чем начинать воспоминания военного времени, сначала сказать о том, что, собственно, мы думали и что знали перед началом войны.
В тридцать девятом году мне было двадцать четыре года. Когда я говорю «мы», то имею в виду тогдашнюю молодую интеллигенцию, тех, кто родился перед самой революцией и сразу после нее. В другой среде могло быть и иначе.
Изложить то, что мы знали и думали именно тогда, будет нелегко. Как зафиксировать на этом именно уровне своего развития тот процесс познания и понимания окружающего, который никогда не прекращался? Попробую это все-таки сделать — если все не будет совершенно точно, то во всяком случае будет приблизительно так, как было.
Когда я начал вообще осмыслять что бы то ни было из происходящего? Ну, допустим, мне было 10–12 лет, то есть в 1925–27 годах. В это время гражданская война уже ушла в прошлое. И все, что произошло в гражданскую, принималось как свершившееся, — мало того, для нас, еще детей, — как давно свершившееся, как данное и уже не подлежащее обсуждению.
Конечно, гражданская война была одной из самых жестоких войн в истории человечества — по крайней мере, со времен монголов и до середины XX века. И много в ней было ужасного. Уничтожался физически целый класс. Масштаб этого уничтожения еще не вполне оценен, по крайней мере у нас в стране. Показательно, что именно Дзержинский был занят борьбой с беспризорщи-ной: беспризорные — это были не только дети умерших с голодухи и от тифа (в пораженной тифом или голодом семье сначала умирали дети, потом родители), но и дети тысяч и тысяч расстрелянных. Между тем, уничтожавшееся дворянство и так называемая «буржуазная» интеллигенция возникла не на пустом месте: when Adam plowed and Eve span, Who was then the gentleman? [220] И дворянство, и интеллигенция выросли из народа; дворян верстали поместьями за заслуги, не всегда мнимые, а в интеллигенты выходили тем более по психологическим качествам — то и другое закладывалось в гены. В дворянство вливались и незаконные дети — от крепостных девок, даже от турчанок. Не случайно многие из бывших беспризорных потом стали учеными, писателями, деятелями всякого рода. Известный талантливый археолог, член-корреспондент Академии наук, честолюбец и активный проводник ортодоксальной линии в науке С.П.Толстов был из беспризорных — отец его был казачий генерал, воевавший против Чапаева. Из беспризорных же были, например, писатель Л.Пантелеев и его (впоследствии расстрелянный) соавтор Г.Белых, сочинители знаменитой в свое время «Республики Шкид»; из беспризорных был заведующий Отделом Востока Эрмитажа А.А.Аджян (тоже расстрелянный) и многие другие. Итак, в числе беспризорных было немало остатков уничтоженного класса, которые несли его гены. Класса, уничтоженного физически, при том, что классовая принадлежность определялась чрезвычайно расширительно.
220
Когда Адам пахал, а Ева пряла, кто тогда был джентльменом? (англ).
Но этот враждебный класс имел свою армию, и в этом смысле его уничтожение воспринималось нами не как геноцид (и слова такого тогда еще не придумали), а как жестокая часть жестокой войны.
Этот считавшийся враждебным класс не только уничтожался, но и покидал страну. Тогда я этого не знал, но уже после войны я выбрал из «Энциклопедии Брокгауза и Эфрона» всех упомянутых в ней русских деятелей науки, искусства, литературы и публицистики, находившихся в живых на 1917 г., и сравнил с Большой Советской энциклопедией и собственными сведениями. Около 60 % этих лиц за время гражданской войны либо умерло, либо ушло в эмиграцию. Интересные данные о размахе террора может дать статья «Смертная казнь» в «Энциклопедии Граната», продолжавшей выходить уже при Советской власти до самой Отечественной войны. В передававшихся по телевидению воспоминаниях дочери великого кораблестроителя академика Алексея Николаевича Крылова (который, естественно, до революции был генералом) был такой эпизод: внучка Крылова, увидев его фотографию в генеральской форме, спросила его: «Дедушка, ты был генерал? Как же тебя не расстреляли?» — Вопрос по существу.
Когда гражданская война кончилась, то одним вообще не хотелось вспоминать, другие старались вспоминать одно хорошее (а оно есть и во время войны — любой войны), третьи обо всем умалчивали потому, что надо было воспитывать молодое поколение без груза всех ужасов. Так было в той среде, к которой я принадлежал в течение всего детства и юности.
Но ужасы были. Об этом хорошо знали наши родители. Хуже знали мы, потому что детям, естественно, многое не рассказывалось. Однако все же, конечно, немало было и нам известно. К концу двадцатых — началу тридцатых годов мы знали о гражданской войне довольно хорошо, хотя и не в полную меру. В двадцатые годы начали выходить в Советской России кое-какие «белые» мемуары — например, Шульгина; еще в Норвегии я читал «Жизнь на фукса» хорошего эмигрантского писателя Романа Гуля. Кроме того, были еще не подвергшиеся редактированию первые издания романов Фадеева и Фурманова, где действия красных хотя и восхвалялись, но кое в чем вызывали у такого читателя, как я, содрогание. Например, у Фурманова сообщалось, что только первого безоружного расстреливать трудно. Была «Конармия» Бабеля, был далеко не заумный, очень реальный Пильняк, был «Ночной обыск» Хлебникова и были случайно услышанные разговоры взрослых. [221]
221
Любопытно, что хотя была такая аксиома марксизма — что мелкая буржуазия, как промежуточная социальная группа, не может создать своей постоянной власти, но тем не менее большевики превозносили кровавого доносчика Марата и утверждали, что Робеспьер и якобинцы (т. е. французские мелкие буржуа) погибли из-за недостаточного террора (было казнено всего несколько десятков тысяч человек) И поэтому большевики старались не повторить ошибок якобинцев.
И еще надо ясно представить себе, что сама не помершая от тифа и других причин интеллигенция была гражданской войной разделена надвое: кто-то ушел с белыми и, если не погиб, то эмигрировал; кто-то остался.
Кто-то уходил в Белую армию, но кто-то уходил в Красную. И так почти в каждой семье. Вот у нас мамина сестра тетя Женя была в Красной армии, а её любимый брат, дядя Толя, был в Белой. А мой двоюродный брат Боря был сначала в Белой, потом ушел в Красную. Дело, конечно, было вовсе не в том, что кто-то чего-то боялся, а другой нет, или что один был глупее, другой умнее… Дело было главным образом в том, что нечего было противопоставить тому, что предлагали народу большевики. Они шли к нему с определенной идеей. Да, они проповедовали, что цель оправдывает средства, но сама цель была рассчитана на самые добрые эмоции: жестокость сегодня должна была оправдаться всеобщим благом в будущем. Это теперь, с высоты семидесятилетнего опыта, видно, что та часть большевиков, которая определяла ход событий, не собиралась на самом деле отдавать землю крестьянам; что умственно сконструированная ими экономика оказалась громоздкой, малопродуктивной и разрушительной; что приучение тысяч и десятков тысяч к убийствам без суда с неизбежностью создавало кадры для всеобщего террора, невиданного в мировой истории и по своему размаху, и по своей бессмысленности; что для биологии человека необходимо сохранение ценных генов: расстреливая их носителей (Болконских, Ростовых, Нехлюдовых, Кирсановых, Базаровых, Штольцев, даже Обломовых), мы уничтожаем целые поколения возможных будущих людей, выдающихся по уму и нравственным качествам; что «демократический централизм» автоматически содействует тому, что вверх поднимаются либо умные, но услужливые и бессовестные, либо же тупицы, либо даже просто «паханы» — главари уголовников; что под них же станут подравнивать себя люди средних возможностей, способностей и твердости духа; а что идейные фанатики с интеллигентными лицами и рублевскими глазами, какие теперь увидишь только в фотографиях на стенах музеев, вес сами падут жертвой затеянного ими кровавого дела. Но кто вес это мог предвидеть тогда? Тридцать седьмой год отстоял от семнадцатого лишь на двадцать лет (столько, сколько от Хрущева до Горбачева), и все восторги и ошибки девятьсот семнадцатого были напрямик восприняты и моим поколением — еще более некритичным, потому что о прошлом оно знало не по жизненной практике, а со слов старших и из книг, признанных руководством к действию.
А поколением раньше самый умный из марксистов Г.В.Плеханов отвергал средства, но признавал цель; самый умный из интеллигентных кадетов П.Н.Милюков мечтал о конституции английского типа — и не ощущал её полной неосуществимости в хаосе пришедших в движение озверевших людских масс.
Масс, озверевших из-за двух войн, на протяжении одного десятилетия затеянных самим правительством России, одна страшнее другой. А либералы поддерживали обе эти войны — и тем самым и голод, и разорение, и нарастающее озлобление крестьянства. Эсеры? Но эсеры сами были за террор — правда, не массовый, не за геноцид, а за индивидуальный. Но и для них цель оправдывала средства. Правые? Те хотели вернуть «все как было» — этого в истории не бывает. Сейчас, семьдесят лет спустя, нам говорят: Столыпин! Но Столыпин тогда в наших головах был связан с подавлением девятьсот пятого года, с виселицами. Мыслители? Достоевский (с одной стороны), Салтыков-Щедрин (с другой)? Но один, хотя и проповедовал смирение и единство всего человечества, но при одном условии — единения только внутри православия, что явно было неосуществимо — а эта безумная идея заставляла его если не проповедовать, то исповедовать религиозно-национальную ненависть в стране, кишевшей угнетенными народами (отсюда его «французишки», «полячишки», «жидки»); второй вообще не проповедовал, но, рисуя гротескную карикатуру николаевской и послекрымской России, не знал еще того, что он в действительности предвидел бюрократический социализм. Где было найти того мудрого, кто нашел бы наиболее правильную дорогу? Легко судить прошедшее из будущего.
Оставались те, «кто бросались в житейский колодец, не успев соразмерить разбег». Оставался Ленин, но и он действовал наощупь: ни экономической, ни политической теории социализма не было создано; и он лишь в последние годы жизни — уже после ужасов гражданской войны — начал нащупывать какие-то более реальные пути; а до того было — «все то нравственно, что на пользу коммунизму» (так и не наступившему). И в том числе нравственно чека. [222]
Легко судить прошедшее из будущего!
222
Ленин, несомненно, хоюл пласт. По, подобно другим таким людям, как он, был искренно убежден, что именно его нласп» принесет наибольшее благо человечеству (ибо речь шла о всемирной революции).
Не зная будущего, люди восемнадцатого, девятнадцатого и двадцатого годов судили по тому, что виделось в настоящем. Одних ужасал террор (или же им просто грозила верная смерть вместе с истреблением класса, в котором они родились или к которому их относили) — и эти уходили к белым, которые ни в коем случае не могли выиграть войну, пока крестьянский народ был за красных (то есть пока большевики обещали землю крестьянам); других поражала убежденность красных и широта обещанных ими горизонтов — и, главное, идущий за большевиками народ, а быть с народом завещала им вся традиция русской интеллигенции; эти уходили к красным. Нам говорят теперь, что народ не шел за красными:-из города этого, во всяком случае, не было видно, да вряд ли это и верно. Крестьянство (если не считать казаков и некоторых других групп) было с семнадцатого года за большевиков и стало отходить от них из-за продразверстки; [223] но в основном именно крестьяне воевали в Красной Армии и выиграли для большевиков гражданскую войну, и были за них по самую коллективизацию. С одной стороны, то, что большевики среди крестьян выделяли, по крайней мере, «хороших» (бедняков, будто бы осуществлявших диктатуру вместе с рабочим классом), а с другой — то, что аграрная политика белых была совершенно ошибочна, – все это обеспечивало большевикам поддержку значительной части крестьянства в течение гражданской войны.
223
Продразверстка свелась фактически к насильственному отобранию хлеба и фуража, а позднее и скота у всего крестьянства, кроме самой голытьбы. Она проводилась по всей стране с января 1919 г. (а кое-где и раньше) и по чар: 1921 г. Это совпало с периодом принудительной мобилизации крестьян и Красную Армию, вместо вербовки добровольцев, как в 1918 г. Уже в 1920 г. начались массовые крестьянские восстания, куда следует отнести и Кронштадтский мятеж. Все они подавлялись путем почти поголовного истребления восставших. Аграрная «политика» белых, однако, очень помогла красным удержать за собой большинство крестьянства. — Нечто сходное произошло в войну 1941–1945 гг.: крестьянство из-за колхозов готово было поддержать немцев в 1941 г., по сами немцы своей политикой помогли Советской власти удержать крестьянство па своей стороне Сравним пугачевское движение: те пугачевцы, которых сразу же не повесили, потом беспрепятственно служили в екатерининской армии или своим помещикам.
Большевизм 1918 г. нельзя сопоставлять с другими, позднейшими явлениями в Европе, когда там возникали тоталитарные идеологии, построенные на представлениях совсем иного уровня. Убеждение в том, что Октябрьская революция — лишь преддверие мировой революции, прочно держалось и в двадцатые, и в тридцатые годы. Кто присоединялся к большевикам из идейных, кто из корыстных соображений, кто спасал жизнь — но как-то никто не хотел стоять на пути у победоносной мировой революции; и так как предполагалось, что эта революция несет свет народу, то интеллигенции казалось, что, при всех оговорках, её место с революцией, а не против нее.