Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как и большинство возвращающихся из тюрьмы или концлагеря, Яков Миронович почти ничего не рассказывал о пережитом. Конечно, все выходящие давали подписку «о неразглашении» с указанием статьи уголовного кодекса, карающей за таковое, но главное все-таки было не в этом: так точно и пережившие осаду Ленинграда обычно ничего не рассказывали о пережитом во время блокады. Возникает какой-то рефлекс психологической самозащиты. О тюремном быте, о том, как в одиночках сидело по двадцать пять человек, а в общей камере — по сто и двести, как спящие переворачивались с боку на бок по команде, как новенького укладывали у параши (к которой стояла очередь), а ветерану давали место у окна, и о многом другом я узнал позже от Иосифа Давыдовича Амусина и других. От Якова Мироновича мы узнали — и то очень постепенно — очень постепенно — лишь немногое.

На вопрос: «В чем тебя обвиняли?» он рассказал, что следователь первоначально предложил ему сознаться в том, что он террорист-диверсант, на что он отвечал:

— Посмотрите на меня: разве я похож на бомбиста? — Следователь взглянул на добродушное лицо ученого в светлом пушке волос и сразу перешел на другой вариант:

— Ну, тогда экономическая контрреволюция: вы же работали в «Экспор-тлесе»?

На вопрос: «Тебя били? Пытали?» Яков Миронович отвечал уклончиво:

— Нет такого места в теле человека, которое не могло бы причинить ему невыносимую боль.

На вопрос, кто на него донес, он не отвечал.

Много позже Яков Миронович рассказал, что от него требовали сообщников, и он каждый раз называл имя умершего. [206] Пока они выясняли, что этот человек умер, его оставляли в покое. Затем все начиналось сначала. В конце концов его «отцепили» от коллективного дела, к которому его «шили» (со своими «соучастниками» он был совершенно незнаком) — и вследствие этого он задержался в тюрьме до момента, когда было сочтено политичным выпустить тех, кто еще не расстрелян и не отправлен в лагерь — чтобы народ знал, что НКВД делает различие между виновными и невиновными.

206

Как мы теперь (1991 г.) знаем, тот же прием на своем следствии применил Гумилев; но ему это не помогло.

Я не решался спросить его напрямик — каков порядок расстрелов. Вместо этого я написал вопрос на бумажке и вложил ее в справочную книгу, которую он часто открывал. Когда в следующий раз я взял книгу, бумажки в ней не было.

К Якову Мироновичу приходил, между прочим, его ученик, адвокат Ю.Я.Бурак, защищавший, как я уже упомянул, между прочим, кого-то из обвиняемых по делу Ереховича, Шумовского и Гумилева. Я уже знал от Роны и Таты Старковой о роли в этом деле Липина, и что все трое получили по пять лет «исправительно-трудовых лагерей»: мы к тому времени уже знали, что это означает отсутствие даже видимости какой-либо вины. [207] Ника Ерехович, Тадик Шумовский и Лева Гумилев выжили в лагерях; Ника переписывался с сестрой. В 1944 г. их вывели на поселение; Ника работал в Норильске и жил в каком-то общежитии — он прислал Роне свою фотографию, лежащим на нижней койке двухэтажных нар. Но вскоре после окончания войны он умер от приобретенного в лагере туберкулеза. Шумовский и Гумилев вернулись в 1948 г. и даже успели защитить кандидатские диссертации; вернулся и Илья Гринберг. Но в 1948 г. многие сидевшие с 1937–38 гг. были посажены по второму заходу, и этот раз Илья уже не вернулся.

207

По общему мнению, «за анекдоты» давали 10 лет (по статье 58 10), столько же за «экономическую контрреволюцию» Выше 10 лет «сроков» не было, дальше шел уже расстрел. По уголовному кодексу, за предумышленное убийство давали лишь 6 лет (ибо преступники не были «социально-чуждыми»!).

Нет ничего тайного, что не сделалось бы явным; Липин был «сексотом» (термин мы узнали только после массового возвращения при Хрущеве выживших жертв сталинских репрессий) — этим он, очевидно, платил за свою безопасность после исключения из партии, ставившего его в очень уязвимое положение. Был он стукачом, вероятно, еще в Торгсине, несомненно, был специально подсажен к нам на втором курсе в связи с созданием «подозрительного» гебраистского цикла; среди его жертв безусловно был студент-поэт Велькович (это выяснилось из опубликованных за рубежом воспоминаний одного бывшего лагерника), вероятно — Старик Левин; Илья Гринберг сказал нам, что его посадил не Липин; но кто его посадил, он сказал только Тате Старковой, взяв с нее клятву молчания. Любопытно, что когда я, окончательно узнав о делах Липина, счел нужным рассказать об этом В.В.Струве (Липин был в 50-х гг. у него ассистентом), то В.В.Струве на другой же день представил популярную книгу для детей Липина и Белова «Глиняные книги»… на Сталинскую премию по историческим наукам. Он, конечно, прекрасно знал, что за эту книгу премию не дадут, но счел нужным выслужиться перед человеком, которого имел основание считать приставленным к себе.)

Адвокат Бурак рассказал больше: во-первых, что было два доноса Липина — второй был передан уже новому следователю, которому дело было передано для подготовки к суду, тому самому, который допрашивал меня: услышав от меня мои добрые вести, когда я рассказал ему о моем свидании со следователем и о шансах Ники на освобождение, Липин поспешил «добавить»: боялся разоблачения; во-вторых, что вторым следователем были, кроме меня, допрошены вес остальные студенты нашей группы, и все, кроме одной только Таты Старковой, но — увы! — не исключая даже Миши Гринберга, дали совершенно одинаковые показания, в точности совпадавшие с тем, что Липин нам говорил: знакомство с немцем, эсером, отец — генерал, «не наши взгляды». Но и то сказать, Липин, самый старший и самый опытный в жизни из всех нас, имел на всех огромное влияние. В-третьих, Бурак относил и мое показание к плохим; но я уже рассказал, что именно я говорил следователю; в оправдание я могу привести мою полную неподготовленность к тому, что меня будут допрашивать именно о Нике, Тадике — и еще почему-то о Гумилеве (и что их вообще можно соединить); только мою юность и неопытность; и еще то, что ни Ника, ни Лева Гумилев не осудили меня. Только Тадик исключил меня из числа людей, но, к счастью для меня, его опубликованные воспоминания совершенно фантастичны.

И наконец, мы узнали, что Тата Старкова назвалась невестой Ники и получила разрешение носить ему передачи. — Ника был влюблен в Тэту, но невестой его она безусловно не была и любила она другого; поступок ее был, конечно, смертельно опасным.

Вернувшись из тюрьмы, Яков Миронович застал мою Нину беременной. Я получил нежный упрек, почему я не вынес этот вопрос предварительно на семейный совет.

Семейный совет — это, конечно, смешно; но все-таки, почему ребенок? Потому что отцов наших не стало, и нам нужен был ребенок. Что Яков Миронович вернется — на это мы не надеялись.

Я продолжал работать в Эрмитаже — а также и в университете. У меня теперь были две группы: одна на кафедре Александра Павловича, на филологическом факультете, вторая — на историческом.

На филологическом факультете основной предмет у ассириологов, конечно, вел сам Рифтин, а я читал со студентами литературные тексты (я тогда уже успел опубликовать в поэтическом переводе отрывок из эпоса о Гильгамсшс для популярной книжки Н.Д.Флиттнер), а также читал им курс истории Ассирии и Вавилонии. У меня было четыре студента: Слава Арцыбушев, Люда Васильева, Ира Дунаевская и Наташа Овсянникова. Арцыбушев считался «приемным сыном» И.И.Мещанинова (и, видимо, очень тяготился этим), Ира Дунаевская перешла к нам по собственному желанию с германского цикла, — как я когда-то, со второго обратно на первый; остальные девочки были случайные, но Наташа довольно толковая.

Я ужасно старался сделать свой первый лекционный курс содержательным и неизбитым — и перестарался: перегрузил студентов материалом, и они, к моему ужасу, на экзамене показали полное незнание. Я поставил Дунаевской четверку — чем она была очень обижена, заявив, что она рассчитывала получить четверку по другому предмету, а при двух четверках она лишится стипендии. Я нашел это заявление нахальным. Остальным я поставил по тройке, причем Арцыбушев расплакался: он тоже рассчитывал на стипендию и на нее собирался жениться. Я предложил похлопотать за него в экскурсионном бюро Эрмитажа, но он ко мне не явился.

Арцыбушев был в 1941 г. забран в армию, перешел к немцам и служил переводчиком в лагере военнопленных. Увидев среди них филфаковца — Готю Степанова, [208] кажется, — он сказал ему:

— Помнишь Рифтина? Неглупый был жидочек. — Рассматривал его уже как мертвого.

Наташа Овсянникова вышла замуж за бывшего Нининого поклонника Володю Вальтера; они эвакуировались из Ленинграда, но вскоре оба умерли от какой-то болезни. Васильева умерла в блокаду. Дунасвская ушла вместе с молодым мужем добровольно в армию, муж сразу был убит; она же служила в госпиталях в блокаду, потом переводчиком на фронте, была ранена в лицо, вышла замуж за некоего лейтенанта, вернулась из Германии беременной, восстановилась в университете на германском отделении, а впоследствии с помощью И.И.Мещанинова поступила в аспирантуру по хеттологии (будучи знакома как с клинописью, так и с индоевропейскими языками) и потом работала со мной по специальности. Новый муж не только ее бросил, но еще и написал на нее донос.

208

Г.В.Степанов (впоследствии академик), участник Испанской войны и, как вес они, курируемый НКВД, был по-видимому заброшен за линию фронта с заданием. Он сам об этом никогда не говорил, по таков был слух — а легенда тоже важна для истории. Человек он был весьма порядочный

Что касается исторического факультета, то я уже не помню, как я там оказался. Во всяком случае, у меня появилась здесь ассириологичсская группа из четырех энтузиастов, с которыми я вел занятия по начальному курсу клинописи. Двое самых многообещающих — Майзсль и его длинная вполне русская жена — не выдержали бездны клинописной премудрости и ушли на политэкономию; оба выжили. Двое оставшихся, наибольшие энтузиасты, но не самые способные, Миша Псрсслсгин и Миша Храбрый, оба потом погибли — один от голода в блокаду, второй сложил свою голову в саперах.

Поделиться с друзьями: