Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И переводила для тетки из РайОНО что ей хотелось из выступлений.

Я махнул рукой, получил свои деньги и ушел. Мой вклад в семейный бюджет оказался небольшим.

Несколько месяцев спустя я встретил свой английский класс (или «группу», как тогда говорили) на площадке трамвая. Они были в прекрасном настроении и неудержимо трепались — по-русски.

В воспоминаниях и автобиографических романах обычно рассказывается, как в детство автора вошла революция, — революционные события, революционные рабочие. Нет, я должен прямо сказать, что с рабочими я в детстве почти не соприкасался.

В темной комнатке, отгороженной от кухни, у нас жили наши быстро сменявшиеся домработницы: теперь служба у хозяйки'была для заезжих девушек только промежуточной станцией, с которой они шли в дальнейшую жизнь — работать или учиться. Сначала — кажется, еще до нашего второго отъезда за границу — была Оля «скобская», говорившая на «о» по-псковски, так что не всегда можно было и понять. Про мою бабушку Ольгу Пантслсймоновну она говорила: «Красивая бабка, постановная, подзобок-то висит!». Она была веселая: рассказывает и сама над своим рассказом хохочет. Меня она смущала анекдотом о том, как по ошибке вместо коровы стала доить быка. И в то же время равнодушная и даже злая — я не мог ей простить, что она занесла куда-то моего любимого кота Ивана Петровича. В конце концов она исчезла, утащив какую-то мелочь из дома.

Потом была огромная, толстоногая, молчаливая, рябая деревенская девушка, довольно глупая, но почему-то слегка волновавшая меня; потом какая-то полоумная старуха, которая не могла привыкнуть к высоким дверям без порога, и входя, всегда наклонялась и высоко поднимала ногу; потом большая, белокурая, пышная Оля номер два, тоже деревенская, но по виду барышня, учившаяся по вечерам на курсах счетоводов; мама помогала ей решать задачи. Впоследствии я встречал её — она работала бухгалтером. После нес была маленькая, умная Маша, обладавшая точеным носиком с аристократической горбинкой; как-то папа дал мне два билета, и я пригласил ее в театр — в «выходном» лиловом платье она оказалась изящной и интересной; мне была приятна такая дама, и то, что я могу быть ее «чичероне»: она еще никогда не бывала в театре. Она тоже собиралась учиться, но в конце концов поступила на завод и вскоре вышла замуж вполне классически — за пьяницу.

Несколько раз маму навещали наши старые, еще дореволюционные прислуги — строгая полумонашка Настя, когда-то державшая свою молодую хозяйку в страхе божьем, и моя няня Нюша — теперь сама мать троих детей. Изредка приходил швейцар Азовско-Донского банка Иван Вылсгжанин — «проздравить Михаила Алексеевича» — долго молча сидел, потом получал некую сумму «к празднику» и уходил на полгода.

С осени 1931 года у меня опять была температура — «желёзки» — ив январе мне папа достал путевку в дом отдыха профсоюза полиграфистов в Петергоф. Здесь я впервые встретился с рабочими — со мной в комнате жило четверо: добродушный рослый глухонемой парень — печатник, второй печатник, старик, и два наборщика — один молодой, чуть постарше меня, другой лет сорока. Мне было любопытно, что это за люди. Больше всего говорил старший из наборщиков, скептик и юморист. Меня поразило, что они вес отлично разбираются в политике, и умно судят о ней, но. как будто, мало сю интересуются: по большей части рассказывались неприличные анекдоты и сказки, вроде легенды о Семирамиде и деревянном коне — в роли Семирамиды выступала Екатерина Вторая, и анекдот был рассказан, как безусловно исторический. Удивительна живучесть фольклорных анекдотов! Если я не ошибаюсь, он впервые записан Ктссисм в начале IV века до н. э. В других анекдотах героем был Пушкин.

Они взялись обучить меня карточной игре в «козла» — научили ходам, но не научили сигналам, которые, совсем по-шулерски, в этой игре партнер подаст партнеру, и очень веселились.

Существенным однако, было не это. Важно для меня было то, что эти рабочие действительно чувствовали себя здесь, в бывшем царском имении, хозяевами.

Нам показывали петергофские царские дачи. Я запомнил дачи Николая I ч Николая П. Жилье Николая I было наполнено безличной холодной тоской позднего ампира. Дача Николая II больше говорила о ее обитателях — богатых мсщанистых дворянах конца века — стояли морщинистые пуфы, козетки и пышные буфеты; на камине у государя императора стояла игрушка — «ванька-встанька» с головой Бебеля. В этом же роде были и тс комнаты царей, которые еще сохранялись тогда в Зимнем дворце. Только там еще поражал огромный золоченый иконостас, в который были превращены стены над широкой кроватью императрицы Александры Федоровны. А у Александра III была комната, кругом обстроенная шкафами светлой березы, в которых висели мундиры всех полков Российской империи. На внутренней стороне дверец были портняжные чертежи этих мундиров, и скучающий самодержец иногда открывал тот или иной шкаф и цветными карандашами менял зеленые выпушки на красные или пририсовывал к мундиру какую-нибудь пуговицу или бляху. И по всей России срочно офицеры переделывали свои мундиры. Недаром бабушка Мария Ивановна бранила Александра III за то, что он вводил артиллеристов в ненужные расходы.

Почему-то в доме отдыха не было лыж, и деваться, по зимнему времени, было некуда. Днем дулись в «козла», а по вечерам устраивались танцы. Я, конечно, не танцевал — все это были польки, краковяки, да еще вальсы, а я в лучшем случае отважился бы на простенький (но тогда запрещенный) фокстрот, — и стоял в стороне и смотрел. Здесь я обратил внимание на двух молоденьких женщин, почти девочек, тоже стоявших у стены и внимательно следивших за танцующими. Я заговорил с ними.

Одна из них оказалась женой поэта Лихарева, другая — поэта Корнилова. Эта вторая почему-то особенно поразила меня. Тоненькая, стриженая, похожая на мальчика или на совсем юную девушку, и уж совсем не на чью-то жену, эта Ляля запомнилась мне своим печальным, страдальческим, почти прозрачным, тонким лицом, как будто она уже успела много испытать тяжелого или даже трагического. Но говорила она со мной резко и словно даже презрительно — почему-то ее, наверное, раздражал интеллигентский мальчик — и в то же время в немногих словах, сказанных ею, звучало, как мне послышалось, высокомерие несколько циничного опыта и знания о жизни и искусстве. Какие-то мои робкие суждения она оборвала решительно и кратко. И мне казалось, что ее вкусы и понятия относятся к моим так, как правильное пролетарское к извращенному интеллигентскому. А может быть, все это мне только померещилось от юношеской робости. Во всяком случае, я отошел и больше не заговаривал с нею. Если я не ошибаюсь, это была Ольга Берггольц. Ей предстояли жестокие, неслыханные испытания.

VIII

Что ни происходило тогда в мире хорошего или дурного, дома у нас было хорошо, особенно когда вечером все собирались за обеденным столом. С обедом всегда дожидались папы; никто никогда не обедал отдельно. За столом папа выпивал серебряную рюмочку водки из своего любимого серебряного графинчика, и сразу с него сходила раздражительная усталость. Начинались рассказы о приключениях служебного дня, всегда юмористические, а когда папа был особенно в ударе — то и немножко тартареновские. Папа, как и все мы, Дьяконовы, любил похвастать и, в рассказах о своей службе, присочинить что-нибудь неожиданное. Все мы это знали, очень любили застольные рассказы, а если с нами между этим круглым, еще норвежским столом и новой фанерной перегородкой протискивался какой-нибудь гость, то он, услышав что-либо уж очень невероятное, украдкой глядел на маму — на ее лице всегда было написано, когда папа начинал сочинять. А мы, сыновья, в таких случаях хором исполняли туш:

— Там… трам-там-там-тарарам-тарарам-тарарам-там-там-там…

С нашими собственными рассказами нам редко удавалось прорваться, но мы бодро делали попытки, и если в свою очередь начинали при этом хвастать каким-нибудь успехом, то в ответ и нам доставался тот же иронический туш:

— Там… трам-там-там-тарарам-тарарам-тарарам-там-там-там-там…

По этой части — хвастать и петь туш — Тэта очень хорошо включалась в наши обычаи.

После обеда папа отправлялся спать к себе в кабинет, а поздним вечером, в дедовском золотистом бухарском халате и в неизменной узбекской тюбетейке, садился за письменный стол, — за очередной перевод, и долго, до двух часов ночи, писал своим мелким почерком, наклонив голову на бок.

В это время он был, сейчас уже точно не помню, — не то заведующим, не то главным редактором ленинградского отделения издательства «Academia», выпускавшего классиков мировой литературы: тут была «Тысяча и одна ночь», «Декамерон», Гольдони, мемуары Авдотьи Панаевой, и многое другое. И в то же время в других издательствах регулярно выходил девятым, десятым, одиннадцатым, двенадцатым изданием папин «четвертый сын» — его перевод «Джимми Хиггинса» Эптона Синклера; каждый раз принося гонорар, папа говорил, что хотел бы видеть такую заботу от своих остальных сыновей на старости лет.

Впрочем, хотя материально мы жили относительно благополучно, но особого изобилия не было. Гонорары были вещь ненадежная и нерегулярная — то ту, то другую из переводимых папой книг «зарезывали», да и никогда не было известно, когда уплатят и за принятую книгу. Так «зарезали», между прочим, и драму замечательного норвежского писателя Нурдала Грига «Варавва», которую за папу в течение нескольких дней перевели мы вдвоем с Мишей. Миша вообще часто участвовал в папиных переводных работах, и довольно много переводил и самостоятельно. Что касается меня, то я, иногда вместе с Мишей, призывался папой в трудных случаях на совет и, кроме того, несколько раз переводил вставные стихи в романах.

Папа, по обыкновению, получив «дикие» деньги, — то есть неожиданный гонорар, — немедленно тратил их бог весть на что, а потом где-то «стрелял», забирая авансы под договоры, которые не мог исполнить, и невозмутимо признавал в суде иски издательств. Бабушка Ольга Пантслеймоновна ахала: «Какой позор! Мой сын под судом!», ей трудно было объяснить, что судебное дело состоялось по полюбовному соглашению с издательством, для того, чтобы можно было на законном основании прекратить неосуществимый договор.

Поделиться с друзьями: