Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Лишь много позже я понял, что преимущества наших учебников по сравнению с норвежскими были во многом кажущимися. Все, что я учил в Норвегии, я запомнил на всю жизнь, — хоть ночью разбуди, я могу перечислить реки Франции или норвежских королей; а из того, что было в наших советских учебниках для девятого класса, не запомнилось почти ничего: какие-то обрывки — механизм уставания мышц, доминантные и рецессивные признаки, наследуемые по закону Менделя (да и то это я, скорее, запомнил по книге Филипченко, которую читал в Виннице; тогда менделизм еще не был осужден). Что еще? Там было и о доменном процессе, и о полезных ископаемых в разных странах; всего этого нельзя было запомнить, как ни интересно это было; впрочем, не все было и интересно, — например, я и до сих пор не пойму, зачем в нашей школе учат экономическую географию со всеми ее цифрами и процентами; ведь в школе надо давать тс знания, которые должны остаться неизменно на всю жизнь, а это и запомнить возможно только до вызова к доске, и будет меняться в течение всей жизни из года в год.

Возвращаясь к Яровому, надо сказать, что он еще потому был популярен, что держался с нами как-то подчеркнуто близко, даже, пожалуй, запанибрата; девочки были в него чуть-чуть, — а может быть, и не совсем чуть-чуть, — влюблены, и он явно работал на публику.

Всеобщим любимцем был и учитель физкультуры, Григоров; он учил с увлечением, весело, большинство мальчиков было спортсменами, и им он нравился. Меня же и ешс двух-трех астеников он не донимал, — и поэтому он нам тоже нравился.

Еще была маленькая, молодая учительница химии, отважно учившая нас, как ни в чем не бывало, почти без приемов «бригадно-лабораторного» метода — правда, и без опытов, так как их не на чем было ставить.

А в целом нам было не до уроков, и администрации было не до уроков, и учителям было не до уроков. Мы развлекались, начальство делало карьеру, учителя думали о том, куда итти работать, когда закроют девятые классы…

В том году всевластие ШУС'ов кончилось: вводилось единоначалие заведующего школой. Была комсомольская организация, комсомольские собрания, — но чем они занимались, я не знаю; до нас они не касались. Класс резко делился на комсомольцев и интеллигенцию. Вожаком комсомольцев была Маруся Шкапина; она ходила в «юнгштурмовкс», глядела на нас сжигающим взором небывало голубых глаз и с нами не разговаривала. Большинство комсомольцев казалось мне довольно неинтересными, мало способными ребятами. Им до меня не было дела, а мне до них. Ярче других был Александр Цейтлин. Цейтлин был из интеллигентов, а комсомольцем был из карьерных побуждений. Его демагогия и подхалимство, коварная ласковость и легкость в предательстве до того бросались в глаза, что иметь с ним дела не хотелось никому.

Ребята из 190-ой школы составляли ядро интеллигентской части класса. Душой их был маленький, большеглазый, курчавый и русый Оська Финксль-штсйн. Щуплый, некрасивый, рябоватый и с дурными зубами, он не мог завоевать популярности успехами в спорте или томными взглядами в сторону девушек; зато он был неистощимо остроумен; он не пленял сердец, но забавлял; и стал бы клоуном класса, если бы не был всех умнее. Острил он с каменным лицом, задумчивым, немного протяжным голосом; и ему принадлежало решающее слово во всех затеях и конфликтах. Впрочем, он был скептик и, может быть, немного циник — таков был, в общем, дух всей этой компании.

Другой, которого тоже любили, не влюбляясь, был Сережа Лозинский, сын знаменитого поэта-переводчика. Самый длинный в классе, — неуклюже-длинный, с длинным, неподвижным дицом, которое только изредка дрогнет, и на нем появится добрая улыбка, — он отличался большими странностями. То, бывало, он выбрасывает из себя одну остроумную реплику за другой, — какие-то сравнения и цитаты ужасно к месту, — а был он необыкновенно начитан и образован; а то молчит, не отвечает на обращенную к нему речь, как будто не слышит и не видит тебя. Он был блестящий математик, и вообще все знал, и ребята часто — особенно в начале, пока в школе еще учились, —прибегали к нему за помощью, и он охотно всем помогал; но в то же время он был вечной мишенью разных розыгрышей и проделок. Не хуже других, он играл с ребятами в «очко» и принимал участие в общем трепе и прочих затеях — кроме спортивных. «Очко» было очень распространено в классе, и Сережа Лозинский был одним из сильных, отъявленных картежников; как-то раз кто-то его встретил уже под утро на Камснноостровском — он шел, и на лице его была написана твердая решимость. Оказалось, что он играл всю ночь у кого-то из товарищей, и только что дал зарок бросить карты.

Оська и Сережа придавали компании прелесть, одухотворяли ее, делали ее веселой и остроумной; но костяк составляли не они. Это были Вовка Касаткин, Володя Толярснко, Димка Войташсвский и Коля Зссбсрг, не претендовавшие ни на высшую интеллигентность, ни на особую тонкость остроумия. Это были способные ребята, спортсмены, хорошие, дружные товарищи. Девочки влюблялись именно в них.

«Жён-прсмьсром» компании был Вовка Касаткин, черный, с союзными бровями, ловкий, порядком циничный, немного свысока смотревший на таких как Оська или я, да и на Сережу. Многие девочки вздыхали по нем, но роман у него был с Милой Мангуби, переведенной среди года из 8-го в 9-ый класс, тоже из компании 190-й школы, — хорошенькой караимкой, но несколько чужой не только для комсомольцев, но и для нас, — потому что делала маникюр и (вне школы), по слухам, красила губы, хотя в этом не было ровно никакой необходимости.

К этой компании тянулся и я, и еще кто-то из ребят: наивный и веселый Кирилл Шуркин и русский богатырь Вася Скачков.

О Скачковс мне хочется рассказать подробнее. Внкокий, добродушный, с белыми как лен волосами, с огромными ручищами, он был очень способным, особенно по математике, но с интеллигенцией он не имел ничего общего; зато по ходу его разговоров было видно, что он хорошо знает крестьянский быт; было непонятно, почему он тянется к нам; и вообще, в его жизненной позиции для меня было что-то загадочное. Я тоже невольно тянулся к нему, как тянутся юноши к тем, кто близки им по годам, но старше по опыту. По анкете он был крестьянин-середняк. Я как-то был у него дома, и был поражен увиденным: в большой, пустой комнате где-то на чердаке бывшего доходного дома человек десять-пятнадцать спали вповалку на полу; вещей не было никаких; было ясно, что в городе эта семья — оторванная от корней. Вася очень неясно говорил о том, как попал в город, и вообще не любил упоминать о себе и своих. Числился он комсомольцем, но держался в стороне от комсомола, всегда с нами. Мне он сказал, что когда наша комсомольская организация снималась на групповую фотографию, он, когда фотограф нажал на спуск, присел в заднем ряду, чтобы не попасть на снимок. Меня это покоробило — если тебе неприятно быть среди комсомольцев, зачем же вступать в комсомол? А в то же время не было более доброго и верного товарища, более добродушного, дружелюбного парня, чем Вася Скачков. Он, один из немногих, учился серьезно и упорно, и во всем был необыкновенно добродетелен. Когда мы с Сережей Лозинским выпустили рукописный сборник афоризмов и стихотворных эпиграмм, посвященных всем рабятам класса (не исключая и самих себя), то Скачкову Сережа посвятил латинскую (!) эпитафию Ньютона «Да поздравят себя смертные, что толикос существовало рода человеческого украшение». Но если Сережа Лозинский поражал нас латинскими цитатами, то Вася Скачков лишь втайне мне, как лучшему другу, показывал свои русские стихи… в них не было ни складу, ни ладу, ни смысла, ни элементарной грамотности; такие стихи идут потоком в литературные консультации; уж не помню, какие вежливые замечания о русском стихосложении я сделал Скачкову.

О том, как решал Вася Скачков вопрос о своих взаимоотношениях с советской властью, мы тогда ничего не знали, а я узнал кое-что позже. Но, хотя это никогда не было предметом разговора, проблема эта стояла и перед всеми нами.

Мы, конечно, были все за советскую власть, в этом для нас не было сомнения. Правда, мы позволяли себе вольности — отлынивали от обязательной для всех общественной работы, шутили над социологией, проводившейся в уроках русской литературы, — Сережа Лозинский однажды сочинил четыре равно убедительных варианта социального анализа «Преступления и наказания»: Раскольников — представитель дворянства, Раскольников — представитель разночинной интеллигенции, Раскольников — представитель крепостного крестьянства, Раскольников — незаконный сын Николая I; а я написал анализ «Войны и мира» нарочно так, чтобы в нем не были упомянуты ни Наташа, ни Пьер, ни князь Андрей — и удостоился одобрения учительницы, которая этого не заметила. На первомайской демонстрации, — на которую тогда ходили и школьники, — мы дерзко маршировали под фокстрот «Парагвай»; и в то же время все девочки явились в красных косынках, и этот жест был вполне искренен: мы были за советскую власть.

Но похоже было на то, что советская власть была против нас, — по крайней мерс, если её представляли Пугачиха и комсомольская организация. От нас не скрывали, что мы — буржуазные сынки и классово-чуждый элемент; Борис Бодарсвский общался с нашей компанией не без известной осторожности, а еще один парень, Суриков, которого мы привлекли художником к изданию нашего классного сатирического журнала, о котором я еще расскажу, — являлся к нам уже совсем тайно, под страхом больших неприятностей.

Вопрос об отношении к комсомолу был внутренне довольно мучительным для меня, — и, наверное, для всех нас. Вступление в комсомол, как и в партию, рассматривался у нас дома и в нашей компании как проявление карьеризма, если не прямого предательства, — ведь именно партия и комсомол были орудием утеснения интеллигенции. Но, с другой стороны, если мы — за советскую власть, если мы считали в целом справедливым то, за что она борется, — то как же стоять в стороне от комсомола и партии? Дело решалось главным образом тем, что от комсомольца, по нашим понятиям того времени, требовалась, прежде всего, самоотверженность, способность ставить интересы партии выше всех других, — а требования партии чаще, чем официально признавалось, вступали в противоречие с личными интересами, связями, привязанностями и вкусами; ни я, ни большинство из нас не оыли способны на такую самоотверженность; уподобляться же Цейтлину, пошедшему в комсомол по карьерным соображениям, мы не хотели. Впрочем, Думаю, что так рассуждали не все; некоторые, например, не вдавались в глубокие принципы, а просто держались со своей компанией. Но для меня оыло ясно, — если вступать в комсомол, так уж по-настоящему; а для этого было необходимо не только верить в общую идею коммунизма, но и во вес мероприятия партии и правительства, которые мне придется самому проводить в жизнь. Многие тогда преодолевали эту трудность верой в то, что коллективная мудрость сосредоточена в Центральном Комитете, и поэтому партия умнее отдельного человека: если тебе что-то кажется неправильным, то это по твоему неразумию: партия, Сталин знают лучше. Другими словами, они приобретали необходимую уверенность в правильности всего, что предписывает партия, ценой отказа от своего суждения. Для меня это было невозможно. Кажется, как раз в этот год шел процесс вредителей – «Промпартии», — и по всем заводам, фабрикам и учреждениям еще до самого процесса проводились митинги с требованием расстрела обвиняемым; прово дились они и у нас в школе по классам, и это утвердило меня в решении не вступать в комсомол: побуждать детей, чтобы они требовали смертной казни кому бы то ни было, да еще до суда, показалось мне безнравственным, а суд, находящийся под влиянием таких официозных требований, казался мне неправосудным, и я понял, что таких требований партии я выполнять не смогу; а значит и делать мне в партии и в комсомоле нечего. Я формулировал это для себя так: я за тот общий ход исторического развития, которому способствует коммунистическая партия и советская власть, но я не за вес частности проводимой для этого политики; мне казалось, что частности возможны и другие. При этом совесть моя перед советской властью была чиста: я, как и все интеллигенты того времени, наивно считал, что от нас требуется только лояльность.

Кроме этих общих, была еще и другая причина, мешавшая мне вступить в комсомол. Комсомолец, член партии должен был безоговорочно склоняться перед волей партии; это, может быть, было и правильно, но беда-то в том, что на практике «партия посылает тебя» означало «тебя посылает наша партийная или комсомольская организация», а это, в свою очередь, означало, что мне придется склоняться перед волей не партии, а Маруси Шкапиной, Сашки Цейтлина, и других, — людей, ум и чувство справедливости которых я не мог уважать.

Поделиться с друзьями: