ЖАНРЫ

Князь Александр Сергеевич Меншиков. 1853–1869
Шрифт:

А князь ему отвечает, разводя руками:

— Не помню, не помню!

Но честный Тотлебен (то был он) не успокоится, бывало, а, при выходе, возьмет меня за руку и говорит с добродушнейшей улыбкой:

— Панаев, ведь вы помните? Князь при вас же мне толковал и, когда мне удалось исполнить его план, он же благодарит за выдумку… Князь, просто, меня конфузит!

Когда же мне не случалось бывать свидетелем доклада Тотлебена, а князь опять таким же образом его «конфузил», то он после отыскивал меня и непременно жаловался на светлейшего.

Отличный человек был Тотлебен, приятный, обходительный и всегда веселый. Мы все его очень любили и как только он, бывало, приедет к нам на Северную, так мы и спешим его окружить. Он не тяготился расспросами и, со свойственной ему доброй, простой и привлекательной манерой говорить, охотно отвечал каждому.

Светлейший не только высоко ценил Тотлебена, но душевно любил его больше всех в Севастополе: ни прежде, ни после не знавал я человека, которого бы он так любил, как Тотлебена.

И то можно сказать, что Тотлебен был счастлив расположением и доверенностью к себе князя Меншикова. Он не забывал того, что князь подготовил его на славный инженерный пост и еще продолжал руководить при обороне Севастополя. За эту-то скромность, за бескорыстную преданность делу, за заслуги при севастопольской обороне, князь Меншиков поставил Тотлебена на пьедестал, сооруженный всем русским и европейским миром защитнику Севастополя. Сам князь отклонился от почестей, предоставив Тотлебену пожинать лавры. На долю светлейшего достались клеветы, нелепицы, на него взведенные, — на них он и не возражал.

Тотлебен был последним и славнейшим питомцем в военной деятельности князя Меншикова. Наставник и ученик имели право гордиться друг другом.

В лагере главной квартиры приютился и я, разбив себе палатку, а подле меня поместился мой почтенный друг Николай Саввич Мартынов, только что прибывший в распоряжение главнокомандующего.

Мартынов, человек пожилой, из отставки вновь поступил на службу артиллерии штабс-капитаном. Добыл себе турецкую, остроконечную палатку, взятую в Балаклавском деле на редутах. Казацкий офицер, от которого Мартынов ее приобрел, аккуратно поставил палатку и, по случаю ветра к ночи 1-го ноября, обложил полы её каменьями и, впустив в нее приезжего, наложил камень и на дверцу.

Уютно, на прекрасной складной кровати, улегся Мартынов, выражая соседям свое благополучие и неизреченную благодарность казаку-благодетелю. Кроме того, как изнеженный сибарит, он приехал к нам в прекрасном тарантасе с фордеком и привез с собой камердинера-итальянца, старого и преуморительного. Он поместил его в тарантасе, возле палатки.

Когда все улеглись, ветер стал свежеть, а после полуночи пошел дождик, всё сильней да сильней, наконец приударил ливнём и разыгралась буря.

Палатка моя промокла насквозь; спасения в ней уже не было: ее качало, рамка трещала, коробилась и полы наваливались на меня. Вдруг, слышу отчаянный крик Мартынова. Турецкая палатка влажными своими объятиями одолевала его и тащила к среднему колу; высвободиться из ужасных объятий он не мог; полы, обложенные камнями, бурею подтащило к середине… Мартынов звал на помощь своего итальянца, но тот отвечал из засады, что ему так хорошо в тарантасе, что он не решается вылезть из него в такую дурную погоду и советует лучше своему господину идти к нему. Но как же идти? В палатке уже на четверть воды, Мартынов в одном белье и выкарабкаться не может, двери закрутило, и парусинных пол, обремененных камнями, он приподнять не в силах. Когда рассвело, моя палатка не устояла: порывом бури сорвало её и все до одной палатки в лагере, разом. По обыкновению, и ночью одетый как днем, в больших сапогах, я спрыгнул с койки в воду и бросился спасать свой тулупчик. Не успел сделать и двух прыжков, как порывом ветра меня опрокинуло в лужу и насилу-насилу я достиг угла своего сарайчика: сунул туда мой неразлучный тулупчик… Оглядываюсь — и лагеря как будто и не бывало, его снесло и торчала одна только турецкая палатка Мартынова, но в каком виде! Ее закрутило улиткообразно и совершенно прижало к среднему колу. Некогда было мне заботиться о том, что в палатке делал мой приятель, я бросился на берег бухты: светлейший ночевал на «Громоносце».

Почти на четвереньках я добрался к берегу. Ветер рвал так, что, кажется, мог унести меня на воздух и единственным спасеньем было — лечь на землю. «Громоносец» был выкинут на берег: князь, при помощи матросов, спускался в шлюпку, которую никак не могли удержать у борта, она металась как бешеная… Но вот, князь уже в шлюпке; за ним стали на руках спускать Камовского, с портфелем, но он как-то сорвался и упал в море! Ловкие матросы мигом выхватили и его и портфель. Камовского, почти без чувств, вынесли на берег; он совершенно окоченел; его в сторожке раздели, завернули в спасенный мной тулупчик и едва отогрели пуншем. Он заговорил лишь через час.

Как ужасны условия войны! Мы радовались этой буре, потому что она крушила неприятельские суда. Люди гибли простирая руки к небу, а мы?.. Мы чуть не пронизывали ядрами погибавших. Любопытно было посмотреть на печальное зрелище, но добраться до берега было так трудно, что не стоило и предпринимать поездки. Мы были уверены, что море возьмет свое.

Князь Ухтомский, храбрый и добрый молодой человек, решился попытаться спасать погибавших. Он отпросился у главнокомандующего и пустился на борьбу с бурею. Не буду говорить о том, какого труда стоило ему добраться до устья Качи; на выброшенной шлюпке, с казаками вместо матросов, князь Ухтомский, с неимоверными усилиями, несколько раз достигал борта судна, нагруженного французской кавалерией: упрашивал неприятелей сойти на берег, обещая им спасение… Но они не решались. Между тем, шлюпка не в состоянии была держаться, ее выбросило на сушу; князь с казаками опять стащил ее в воду, опять достиг до судна, опять стал предлагать помощь — и опять напрасно! Все его попытки были безуспешны и кавалеристы погибли в море… По странному предубеждению, французы полагали, вероятно, что в руках у русских им будет хуже, нежели на дне морском. Измученный Ухтомский возвратился на другой день и всё тужил о том, что ему не удалось спасти французских кавалеристов.

Союзный флот много пострадал в бурю 2-го ноября: насчитывали до тридцати судов, потерпевших крушение в виду берегов Крыма; из них половина была судов военных и большего размера, да кроме того многие суда потеряли рангоут. На погибших транспортах находились части войск, теплая одежда, снаряды, порох. Наши суда на рейде тоже порядком потерпели: буря тащила их с якорей, наваливала друг на друга, прижимала к скалам и сажала на камни. Деятельность во флоте кипела; несчастные случаи были предупреждены. Без повреждений не обошлось, но они были незначительны.

На другой день рано, когда утренний туман только что рассеивался, мне случилось быть на пароходе «Громоносец», откуда в это время было усмотрено, что блокшиф корабля «Силистрия», который был затоплен на левом фланге линии заграждения рейда, вдруг показался из-под воды. Как мертвец из гроба, один из дедов черноморского флота поднялся со дна морского, — после страшной бури, взглянуть на внучат.

«Силистриею» долгое время командовал Нахимов и когда, за несколько лет тому назад, корабль состарился и пришлось сдавать его в порт, то Павел Степанович очень сокрушался, не признавая еще дряхлости корабля «Силистрия». Теперь корабль этот, точно в подтверждение защиты бывшего своего командира, одолел море и всплыл на поверхность, как бы доказывая этим свою силу.

Это зрелище несказанно поразило моряков и они вскрикнули в удивлении:

— «Силистрия» встает из мертвых!

Действительно, было что-то таинственно-грозное в этом появлении со дна морского старого корабля и многие делали по этому поводу разные суеверные предположения. По исследованию оказалось, что корпус блокшифа оставался на дне, а всплыла лишь оторванная палуба с бортами. Впоследствии, через семь месяцев (в июне 1855 года), когда Нахимов был смертельно ранен, говорили, что «Силистрия» напророчила ему смерть.

Буря 2-го ноября нанесла нам суровую непогоду: наступило ненастье, пошли дожди, подули ветры, холод, снег, даже морозы. Союзники бедствовали, да и нам было не хорошо, хотя обтерпелый наш народ был привычен к своему климату и умел управляться с ним. Всё же войска изнурялись лишениями по недостатку подвозов: дороги были адские. Люди на бивуаках еще кое-как укрывались от непогоды в шалашах и норках; но лошади в коновязях быстро изводились и кавалерия вскоре была не в состоянии нести аванпостную службу. Около половины ноября главнокомандующий приказал отправлять кавалерию частями по деревням к стороне Евпатории на поправку. Когда эти войска разместились по квартирам, то за Алмой, в покинутых деревнях, находили в домах много сгнивших трупов англичан, кучами, вповалку. Это были раненые в Алминской битве, не подобранные своими. По рассказам пленных, захваченных тогда казаками, можно было заключить, что большая часть раненых притащилась к берегу, когда флот уже снимался с якоря. На призыв их никто не отозвался и они так и погибли: кто тут же на берегу, а кто посильнее — тот забрел в деревни и погибал здесь от ран и голоду, в невыразимых мучениях. Когда трупы несчастных были убраны, то смрад, внедрившийся в жилищах, был так силен, что его невозможно было выносить: дома так и остались незанятыми войсками.

Так нашей многочисленной кавалерии и не удалось получить применения к делу; она составила для армии более бремя, нежели принесла пользы. Лошади обессилели до того, что не в состоянии были нести всадника; главнейшей тому причиною был, разумеется, недостаток фуража.

Впоследствии думали воспользоваться лошадьми для транспортирования провианта на вьюках, но и это не удалось.

Неблагоприятное для военных действий время года вынудило врагов к взаимному затишью. Никаких движений предпринять было невозможно; грунт совершенно растворился, расползался под ногами, налипал на них.

Поделиться с друзьями: