Княжич. Соправитель. Великий князь Московский
Шрифт:
– Упокой, Господи, душу раба Твоего князя Ивана, а по чину андельскому – Иону! Клянусь пред тобой, Господи, и пред всеми христианами: сотворю все нерушимо по духовной брата моего. Утре, после часов, крест на том с сыном моим целовать будем… – Помолчал он и, вздохнув, печально добавил: – Ныне ж начнем помин души князя Ивана, брата моего, великою тризной. Приказывай, Марьюшка, к столу все как надобно.
Когда кончился поминальный обед, Василий Васильевич поднялся из-за стола и, простившись со всеми общим поклоном, обратился к дьяку Беде:
– А ты, Василь Сидорыч, сей же часец возьми духовную князь Ивана и отдай схоронить ее в казне моей. – Опираясь на руку своего соправителя, великий князь пошел в свои покои. По дороге он сказал сыну вполголоса: – Мне надобно пред крестным целованием о многом с тобой подумати…
Был уж июль – макушка лета, и дни бежали быстро. Миновали Кузьминки, бабий и курячий праздник, на Марфу овес нарядился в кафтан. Идет лето своим порядком. Скоро Степан Саваит ржице повелит матушке-земле кланяться.
С Афиногена же и страда начнется: первый колосок Финогею, последний – Илье в бороду.
Бежит время, и дня за три июля десятого заметил Иван за обедом печаль в лице матери и что она слезы тайком утирает. Не решился он при отце спросить ее о горестях, но встревожился.
Когда же обед кончился, Василий Васильевич сказал ему мрачно:
– Иване, сопроводи меня в опочивальню.
Иван повел отца, но в дверях остановился, кинув на мать беспокойный взгляд.
Она грустно и ласково ему улыбнулась.
В своей опочивальне Василий Васильевич опустился на пристенную скамью и, помолчав, сурово молвил:
– Днесь поймал яз на Москве князя Василья Ярославича и послал его в заточение в Углич.
Иван вздрогнул и побледнел.
– Значит, матунька уж знает о сем? – сказал он вполголоса.
– Знает…
Взволновался Иван, вспомнив о яростном нраве отца. Тогда, давно еще – Бунко пострадал, а ныне вот – дядя, родной брат матери. Всегда он за них был, честно бился с Шемякой. Привык к нему с детства Иван, полюбил его.
– Пошто сие? – спросил он горестно. – Плачет матунька…
– Она плачет, а со мной согласна.
– Пошто ж ты его поймал?!
– За воровство против нас. Сын же его от первой жены вместе с мачехой бежали в Литву, туда, куда и Можайский бежал. Все они заодно, проклятые!
Василий Васильевич гневно сдвинул брови. Иван молчал. Слова отца для него не были убедительны. Он ясно чувствовал, что у отца нет доказательств вины боровского князя.
– Государь, – начал он медленно, – ты о воровстве его говоришь, а в чем воровство-то сие? Были в нужде мы, и был он верен нам, пошто же воровать ему ныне.
Василий Васильевич вскипел и закричал в гневе:
– Супротивничает он! За Москвой ныне уделы и Галицкий и Можайский, а он вольным хочет! Не покоряется!
– А в чем? – так же медленно и спокойно спросил Иван.
– Яз хочу, – продолжал, успокаиваясь, Василий Васильевич, – дабы он токмо наместником был, а удел свой за Москву дал нашему роду. На что силен великой князь рязанский и тот княжество свое и сына под призор мой отдал! Сей же родной брат твоей матери, а супротивничает. Вторая жена подбивает его – подзойница, сука! Вот к литовскому князю и стали гнуть…
Иван смутился от резких слов отца, но, вспомнив предсмертные слова бабки: «Круг Москвы собирай!» – тихо промолвил:
– Тобе, государь, видней. Яз еще многого не ведаю в делах сих.
После того как заточен был князь Василий Ярославич в Угличе, где некогда и сам Василий Васильевич со всей семьей своей был, не раз вспоминал со скорбью Иван ту тяжелую пору, когда молодой Василий Ярославич, будучи в Литве, полки собирал вместе с воеводами и боярами московскими, стремясь силой «выняти» великого князя с семейством из заключения.
Но теперь у Ивана эти горькие чувства были недолги: забыл почти совсем он сказку о злосчастьях Степана-богатыря, забыл о коготке Гамаюн-птицы – вокруг него радостным хороводом новых чувств и волнений начинала заплетаться иная сказка. Чаще и чаще мелькало перед ним смеющееся личико Марьюшки, юной княгини его, и, сами не зная, как это выходило, встречались они друг с другом во всех концах княжих хором, словно нарочно всюду искали друг друга.
Нередко наталкивался Иван и на сияющего Илейку, лицо которого расплывалось в многозначительных улыбках. Насколько там, на Кокшенге-реке, эта все понимающая улыбка старого дядьки раздражала его, настолько теперь веселила и забавляла.
Однако Илейка, помня недавний резкий отпор молодого государя, не лез к питомцу своему с лишними разговорами. Все же раз, стоя с Иваном в сенцах и видя, как из дверей княгининых покоев выглядывает Марьюшка, старик не утерпел.
– Удачлив ты, государь, – молвил он радостно, – как у меня, у тя струна в сердце есть ласковая – бабье ухо ее за семь верст чует…
Приход Федора Курицына оборвал красноречие старого дядьки.
– Прикажешь, государь, – спросил Илейка деловито, – коней седлать? До обеда успеем погонять круг Москвы-то.
– Поедешь, Федор Василич? – обратился Иван к своему другу.
– А яз за тобой шел, государь, – весело ответил молодой подьячий. – Старый государь отпустил меня. Поедем ныне в Занеглименье. [155] Хороши там села бабки твоей родной, Марьи Федоровны Голтяевой, снохи преславного князя Владимира Андреича, верного соратника Димитрия Донского.
Федор Васильевич вдруг смолк, словно вспоминая что-то.
– Государь мой! – воскликнул он. – По отцу ты правнук Димитрия Донского, а по матери – правнук Владимера Храброго, побивших на поле Куликовом у Дона великого несметную силу самого Мамая, царя ордынского!
155
Занеглименье – так в старину называлась местность к северу от Кремля, начинавшаяся от реки Неглинной.
У Ивана затрепетало сердце по-особому, и не мог он ничего сказать в ответ.
Взволнованный же Федор Курицын продолжал:
– Ныне токмо вот, государь, читал яз у владыки Ионы «Сказания о Мамаевом побоище». Со слезами читал яз о подвигах дедов наших! В памяти моей от сказания сего многое, яко на камне иссечено. Когда пришли поганые на нашу землю, съехались князи русские к прадеду твоему на Москву, ко князю великому Димитрию, говорят ему: «Господине князь великой! Уже поганые татарове на поля наши наступают, а и вотчины наши у нас отымают. Стоят уж меж Доном и Днепром на Мечереце! Мы уж, господине, пойдем с тобой на супостаты ратию, свершим деяния дивные: старым – повесть, а младым – память!..»