Княжич
Шрифт:
— Отчего ж не принять, коли нужду терпите. — Он поднялся с бревна, на котором сидел. — Вы чьи будете?
А сам подбросил веток в костер. Огонь вспыхнул ярко, освещая нас. В свете костра я смог рассмотреть говорящего.
Это был невысокий мужичонка, одетый в подранный кожух, опорки и лапти. Всклоченная бороденка его смешно топорщилась. А из-под треуха торчали давно не мытые космы.
— Гонцы князя Древлянского, — ответил я. — Скачем в Моравию.
— Эка вас занесло, — покачал головой мужичонка. — Больно вы на север забрали. Там, — махнул он рукой в сторону противоположного берега, — ляхи живут.
— Да вот, заплутали. — Я все пытался понять, какого он рода-племени, и никак не мог определить.
Говорил он чисто. Без мазовщанских пришепетываний и ятвигских яканий. Казалось, что он такой же древлянин, как и я, только откуда здесь, за тридевять земель от коренной земли, появился этот странный мужичок?
— Вам вверх по течению надо. Дня три пути до перевоза. Перевоз тот мазовщане держат. Плату берут немалую. Да я смотрю, вы люди не бедные. Кони-то у вас вон какие справные. Завтра и поедете. А пока слазьте. У меня уха поспела.
Мы не заставили себя ждать. За две долгие седмицы мы разжигали огонь всего раза три. И только тогда, когда понимали, что иначе просто замерзнем.
— Экие сотоварищи у тебя чудные. — Мужичок достал из-за пазухи большую ложку, зачерпнул из котла, попробовал варево, крякнул от удовольствия.
— Это Яромир. Чех он. А это фрязь. Хлодвиг. Он по-нашему говорит плохо.
— А тебя как зовут? — Мужичок кивнул на варево — налетай, мол.
— Гридиславом, — соврал я, приняв имя погибшего друга.
— Гридислав, значит? — Он странно хмыкнул. — Ладно, Гридислав. Уж прости, что хлебца нет.
— Хлеб есть. — Яромир метнулся к своему коню и достал из седельной сумы каравай.
Это было все, что осталось у нас из снеди. Мужичок понюхал каравай. Закатил глаза от удовольствия и прошептал:
— Наш хлебушко. Духмяный.
— Так, значит, я правильно про тебя подумал, — сказал я. — Из наших ты краев. Из земли Древлянской.
— Правильно, — кивнул мужичок и отправил в рот очередную ложку ухи да хлебушком прикусил.
— А как звать-то тебя?
Мужичок прожевал. Посмотрел на меня внимательно. Вздохнул, словно решаясь на что-то, и наконец сказал:
— Когда-то Разбеем кликали, а теперь вот Андреем люди добрые прозывают.
— Так ты тот самый Разбей-рыбак, который ушел из Коростеня, чтобы Репейские горы отыскать? Да с Даждьбогом за жизнь потолковать?
— Тот самый, — кивнул мужичонка. — Неужто помнят еще меня люди?
— Как же не помнить. Много о тебе Гостомысл рассказывал, когда я у него в послухах ходил. И как жену ты свою любил. И как померла она. И как не хотел ты с этим примириться. Как на Святище целую седмицу прожил, желая выпытать у Даждьбога, за что он ее Марене отдал. И как ушел из Коростеня…
— А ты давно ли посвящение принял?
— Этой зимой.
— То-то я смотрю, молод ты еще для гонцовой службы. — Разбей отправил еще одну ложку ухи в рот, проглотил и добавил тихо: — Значит, есть теперь у земли Древлянской грядущий князь?
Меня словно бревном ударило.
— Как понял?
— Уж больно ты, княжич, на отца похож. Я же его помню, когда он чуть постарше тебя был. Да ты не бойся, — хитро улыбнулся он. — Если ты здесь, выходит, так Господу угодно.
— Господу? — не понял я.
— Я же когда из земли Древлянской ушел, почитай, пол-Мира протопал. Но нигде не нашел ни Ирия, ни гор Репейских. Везде, где бы я ни был, не боги, а люди живут. Дошел до самого Рима-города. Тут-то и объяснили мне, что истинный Бог, он не на горах живет. Не на небе. Не на земле. Он везде. И во мне. И в тебе. И в травинке сокрыт. И понял я, что все в этом Мире вершится по воле Его. А замысел Его простой человек понять не в силах. Как не может понять дерево, зачем его срубают. Зачем обтесывают. Зачем в венец [97] кладут. Не может оно понять, что человек из него дом строит. Так и человек всего лишь бревнышко малое. Песчинка незаметная, из которой Господь Мир складывает. Не знали того люди. Противились промыслу Богову. Зло и беззаконие творили. Грехи совершали. Не мог Господь такого терпеть, как не может человек в основание дома бревно гнилое класть. Послал он однажды в Мир этот сына своего. Иисусом звали его. Тот и объяснил людям, почему так, а не эдак в жизни делается. Только люди, что те деревья. Не поняли. Казнили его смертью лютой. Так он, даже умирая, грехи их на себя взял. Чтоб простил их Господь. Чтоб не карал. Ибо не ведали они, что творят. А сын стал заступником людей перед Господом. И если нужда человеку какая, то надо Сыну Божьему молиться. А он уж перед отцом похлопочет. Как узнал я про то, так и успокоился. Понял, что Господь для дела мою жену прибрал, а не из прихоти. Признал я Иисуса. В купели, как и сам он, крестился. И имя другое принял. Был Разбеем, стал Андреем. Так первого ученика Иисусова звали. Он, как и я, рыбаком был. Только подошел к нему Иисус и сказал, чтоб бросал он рыбу ловить, ибо научит его Сын Божий, как стать ловцом душ человечьих. И пошел за ним Андрей. И стал после смерти его слово его людям нести. Говорят, даже в наши края заходил. Вот и я так же. Хожу по Миру. Слово Божие людям несу.
97
Венец — основание деревянного дома.
— То верно говоришь, брат, — подал голос Яромир. — Я же тоже христианин. И Хлодвиг Христу молится. — Он что-то быстро стал говорить фрязю, тот закивал и заулыбался.
— Так разве братья вы? — удивился я. — Вы же первый раз видитесь.
— Все мы братья, — ответил Разбей-Андрей. — Все, кто в себе учение Сына Божия несет. Христианин христианину даже ближе брата кровного, ибо они братья в вере. Ну что? Поели? Вот и слава тебе, Господи.
Он взял котел. Остатки ухи на землю выплеснул. Пошел к берегу, чтоб котел помыть.
— Слушай, Яромир, — я прилег поближе к теплу костра, — а чехи все христиане?
— Нет, — ответил риттер, — но многие. Дед твой Вацлав перед смертью своей христианскую веру принял и вместе с ним войско его и еще люди многие.
— А латины? Они христиане?
— Да, — кивнул Яромир и стал сам на ночлег укладываться. — Что франки, что латины. Те все в вере пребывают. И ляхи. И моравы… — Он зевнул.
— Так чего же тогда ляхи на чехов, братьев своих по вере, войной идут? И боем их бьют?
— На все воля Божия, — снова зевнул чех и повернулся спиной к огню.
— Нет, ты погоди, — не унимался я. — Понятно, когда Перун Полянский с Даждьбогом Древлянским ссорятся. Они Майю Златогорку [98] поделить не могут. Оттого поляне на древлян из века в век нападают. Через них Перун хочет Даждьбога одолеть. А чего тогда Господь ваш ляхов с чехами лбами сшибает? От скуки, что ли?
Но ответом мне был здоровый молодецкий храп. Уснул Яромир. И Хлодвиг уснул. И меня от ухи да от тепла разморило. Последнее, что я слышал, как скрежетал Андрей речным песком по меди. Котел чистил…
98
Майя Златогорка — жена Даждьбога, в которую был влюблен Перун.
Как мог я, княжич молодой, предвидеть тогда, что эта встреча с Андреем на берегу вспухшей от весеннего паводка реки однажды вспомнится? Вспомнится и перевернет всю мою жизнь. И внук Даждьбога, потомок Древы и Богумира, откажется от веры предков своих. Отринет от себя все, чему учил его, послуха несмышленого, ведун Гостомысл. Поймет, что только с именем нового Бога на устах, Бога вселюбящего и всепрощающего, сможет собрать земли православные в единый кулак и отдать их потомку своему. Чтобы не угас. Не зачах деревцем-дичком древний род древлянских князей. А потом, спустя много-много лет, вдруг поймет, что за всю свою бурную, полную невзгод и радостей жизнь так и не нашел ответ на однажды заданный вопрос.