Когда ещё не столь ярко сверкала Венера
Шрифт:
Ни разу не выходя, в одни и те же ворота дважды никому ещё не удавалось войти, – началось-таки дознание. Как горох из худого мешка, посыпались доносы, да и сам Ванька Каин, не снеся пыток, покаялся во всех своих злодействах.
Была учреждена особая следственная комиссия. Грянул приговор: смертная казнь!
И сорока не исполнилось Ваньке Каину, когда судьбина занесла секиру над головой своего недавнего наперсника: «Хватит, погулял вволю – пора расплачиваться», – сказала, а сама, видать, задумалась: свои своим головы не секут, хотя и не милуют, – и замешкалась, оставив Ваньку между жизнью и смертью. Год спустя Сенат окончательно постановил: смертную казнь отменить, наказать кнутом и сослать в тяжёлую работу.
Вырвали ноздри, на лоб и на щёки наложили клейма и отправили в кандалах по этапу – на каторгу.
На том и закатилась звезда славного российского вора, разбойника, мздоимца и московского сыщика, но ещё очень и очень долго одно имя его приводило в трепет младенца, наводило суеверный ужас на родителя, бросало то в холодный пот, то в жар всякого, кому довелось слышать имя Каина – крестьянского сына Ивана Осипова, рождённого в 1718 году в селе Иваново Ростовского уезда…
***
– Вот так-то, – заключил свой рассказ о Ваньке Каине рваный рубль. – Один землю пашет, другой сапоги тачает, третий покупает и продаёт, четвёртый думу думает, пятый тащит всё, что плохо лежит. Сыщик ловит, кого может поймать. Защитник: этот не виноват, виновны мы все. Обвинитель: всё равно наказать. Чтоб другим неповадно было. Судья слушает, кто красноречивее бает, и отдаёт – кто-то ведь должен отвечать за непорядок? – на попечение тюремщику. Тот надзирает и сторожит. Высокий господин, взирая на всё свысока, воображает, будто он верховодит. Однажды, к каждому в своё время, придёт гробовщик, чтобы в крышку гроба свой гвоздь забить, и могильщик, под заупокойную, гроб в землю опускает, зарывает… Восстать из жальника никому не суждено. Так восстанавливается кругооборот душ и дум в природе, ну а с ним и высшая, вселенская справедливость. А вы, уважаемый, говорите: закон.
– Это я-то говорю?! – едва не выпрыгнувши из своих собственных ботинок, я взвился с кресла и негодуючи воскликнул: – Да я и не думал вовсе ничего такого говорить! Это вы сказали, что закон как прейскурант и что каждому своя цена!
– Вот и хорошо, раз признаёте.
– Да ничего я не признаю!
А рублишко будто не слышит – как бы свысока вещает:
– Вы ещё слишком молоды, да и понятия о времени у нас с вами совершенно разные, так что, уж поверьте на слово, людей я знаю много лучше, нежели вы сами себя. И не вам – мне судить, обмельчал человек или нет.
– А это тут при чём?! – изумился я, напрочь отказываясь понимать.
– Покрутишься с моё – такого навидаешься, что ни к чему тебе будут ни вопросы, ни ответы, да и вообще слова – пустое. Одна мишура.
Меня он не слушал. Меня он не замечал.
– Как-то, пожалуй лет пять тому, занесло меня в небольшой, тихий городишко, каковыми полна земля русская. Скука в том городишке – неимоверная. Вертишься между тремя точками – пивнушкой, базаром и больницей – и всё в одни и те же кошельки возвращаешься, как назло. Зато стал я свидетелем одного весьма и весьма любопытного случая.
Только теперь я сообразил, что как вскочил в негодовании со своего кресла, так и стоял в оцепенении, – опомнился, сел, приготовился слушать очередной рассказ рваного рубля, что распластался посреди стола и распинался передо мной. Очевидно, где-то глубоко в душе, то бишь по своей сущности, он не лишён был театрального жеста – этакой вполне земной страстишки.
***
В самом начале второй половины дня средь недели в подъезд пятиэтажного кирпичного дома, что расположен на одной из центральных улиц этого тихого уютного городишки, вошла женщина – интеллигентного образа, значительно лет за сорок. Поднялась на второй этаж, вставила в замочную скважину ключ – дверь квартиры не заперта, и… обомлела: изнутри пахнуло газом…
Бросилась в кухню: духовка и конфорки включены на полную мощь, дальняя горелка с отчаянным шипением выбрасывает синее пламя…
Не растерялась – перекрыла вентиль…
Щиплет, выедает глаза. Спирает дыхание. Тугим обручем сжимает виски, и затылок ломит.
Глотая рвотные позывы, она бросилась к окну, настежь распахнула створки… осколки стёкол полетели, звоня о беде во все концы.
Свежий воздух!
Жилые помещения: гостиная пуста… Кабинет… в разлившейся луже крови на паркетном полу между секретером и краем ковра, по которому рассыпаны старинные монеты, в неестественной позе распластался муж…
Бо-о-оря-ааа!!!
На крики и, должно быть, запах газа в распахнутую настежь дверь робко заглянул сосед, затем ещё кто-то и ещё…
Её пытались увести – она, обезумев, рвалась обратно…
Где Ирочка?! Боренька, Бори-ис?!
Внучка, девочка лет десяти, была найдена в туалете, запертая изнутри, – тоже как будто мёртвая… Двое в белых халатах уложили её на носилки и вынесли из квартиры…
Вдруг блик фотовспышки – раз, другой, третий…
По городу молниеносно поползли слухи.
Народная молва взялась плести свои собственные версии. Умозрительные вереницы заключений, впрочем, не так уж чтобы разительно отличались друг от друга и, сходясь в главном, представляли примерно следующее суждение: жертва – преподаватель местного института, известный в городе и за его пределами нумизмат, а следовательно, убийство совершено с целью ограбления; на внучку покушались как на очевидца. Но кто?! – вот вопрос.
Соседка снизу, всезнающая Никитична, уверяла всех прочих, собравшихся на скамеечке у подъезда обмозговать происшествие, будто Ирочка, чай, выживет, но увечной, дай ей бог здоровья, будет непременно. Соседка сверху, тётя Поля, сокрушённо качая головой и цокая языком, сказывала, дескать профессорша задержалась в булочной, чтобы с кем-то там языком своим образованным почесать, а в то самое время – как только сердце не ёкнуло?! – ейного мужа порешили, вот профессорша, будучи не в себе, и пеняла-де: лучше бы, рыдает, и меня заодно, одним махом… Бори-и… И-ир-а… а-ай, боженька ж ты мой-ёй-ёй-й…
– И обчистить-то как следует их хоромы не успели, – тётя Поля будто клубочек разматывала и по ниточке, что пёс по следу, до сути дела языком бежала. – Всего-то, я слыхала, одну монетку и украли. Хозяин в дверь, Борис-то Петрович, а там вор по шкапчикам шарит. Хвать он крадуна за грудки. Ну шутка ли сказать, шестой десяток на исходе! Куда там в моченьке с татем тягаться?! Тот его, с испугу, по голове, да бронзовым бюстом, что под руку подвернулся. Ирочка, она за дедом всегда хвостиком плелась, не за бабкой же, – Ирочка увидела и с криком шмыг в туалет! Дурашка малая, не в ту дверь метнулась. Ей бы назад, на улицу. Там и настиг Ирочку изверг. Много ли ребёнку надоть?! Думал, порешил её, ан нет: рука, поди, дрогнула. Потом хвать монетку, даром что не золотую, главное, – золотом блестит. Газ пустил – и поминай как звали! Ищи теперь свищи… А если бы жахнуло?!
– Типун тебе на язык! – сплюнул в сердцах Кость Семёныч, до того многозначительно помалкивавший.
– Ты, что ль, вправду слыхала, как дитё-то кричало? – усомнилась Никитична.
– Может, и слыхала, так что с того?! Дети ж! Они всегда орут как оглашенные. Поди разбери отчего?!
– Дык из-за медяшки, что ль?! – только теперь изумилась Никитична. – Бориса Петровича – что, из-за медяшки?!
– Э-эх! – урезонил соседок Кость Семёныч. – Кой там медяшки! Латунь. Украден сестерций, Тиберий. Цены ему нет. Гордился им Петрович, потому как подделка времён Христа.
– Как?! Подделка! – в расстроенный унисон воскликнули соседки.
– В том вся соль, что фальшивка всамделишная! – И Кость Семёныч аналитически вычислил: убийца-де нумизмат, покушался именно на сестерций, в противном случае, ежели обычный домушник, прихватил бы всё ценное, что есть в доме и не шибко копотливо в сбыте, причём стянул бы всю коллекцию, а уж потом разбирался, что есть что и почём. Или же злодей сумасшедший! – У Петровича золотой был, петровский червонец. А не тронули… – прошептал аналитик со знанием существа вопроса, в конце концов заявив, будто бы этот некто, убийца то есть, был в очень близких отношениях с профессором, потому как последний во всём тому доверял, раз допустил к коллекции, а ведь известно, нумизматы – народ подозрительный, несговорчивый. – Да сами знаете, каков Петрович – у-у мужик был! Головастый.