Когда ещё не столь ярко сверкала Венера
Шрифт:
Допоздна толковали соседи на скамеечке у подъезда и, прежде чем разбрестись по домам и как никогда тщательно запереть двери на ночь, кто-то предрёк: как внучка придёт в чувство, так и прольётся свет на это тёмное дело. Дай ей только бог здоровья! Полагаться, впрочем, на достоверность молвы бывает опасно, однако стоит лишь едва-едва проступить истине, как задним числом приходит прозрение: был, оказывается, провидец, экой, должно быть, гордец!
А на утро, возвращаясь с покупками с рынка, многие хозяйки заверяли, будто бы следствие вышло на студента, который якобы не только частенько навещал профессора, но ко всему прочему имел со своим преподавателем общий интерес по части нумизматики. Отныне от мала до велика – всякий горожанин знает, что за слово такое «нумизматика»; да, многого в толк до сих пор не возьмут, а вот «сестерций», «Тиберий», «аурихалк» и прочие чудные слова – повторяют.
И действительно, вскоре, то есть к обеду, уж толковали сведущие люди: вчерась, мол, вечером, после операции, хирург заключил: «Без сомнения, девочка будет жить. Об остальном говорить пока рано»; ночью она пришла наконец в себя и, заплакав, пролепетала, должно быть, в полубреду: «Не надо, дядя Коля, не надо»…
В ту же ночь, как это водится под утро, «дядя Коля» – студент, нумизмат, единственный сын уважаемых в городе родителей, также преподавателей института, – был задержан по подозрению. При обыске монету обнаружить не удалось, но на допросе он сознался в содеянном, толково же разъяснить, где монета, он так и не сумел.
Следователь, сказывали, пытаясь разобраться в мотивах преступления, задал, казалось бы, наивный вопрос: решился бы он, Николай, взять на душу грех, если б можно было всё вспять повернуть. Как правило, подследственные одинаково твёрдо, однозначно отвечают: нет! Неожиданно прозвучало лаконичное – да!
– П-почему?! – поперхнулся следователь, полагая, что ослышался.
«Дядя Коля» пожал в ответ плечами.
– Зачем она вам?!
– Я хочу её иметь, – безразлично сказал и… усмехнулся горько-прегорько.
С момента задержания и до самого суда дознание велось за стенами тюремных помещений, за пределы которых сведения не просачиваются, или почти не просачиваются. И главной новостью на много дней вперёд, вызывавшей массу предположений, явился фальшивый сестерций из аурихалка.
– Ндам-м… – как-то вечером этак загадочно и нерешительно протянул Кость Семёныч и почему-то зашептал: – А всем ли, спрашивается, неизвестно, куда задевалась монетка? Да полно! И одна ли только… Слыхал, шмонали всех нумизматов – искали, стало быть, чего-то…
И прикусил язык, испуганно покосившись по обе стороны от себя. В ответ на его заговорщический шёпот скамеечка у подъезда ответила оторопелым молчанием.
– Там, говорят, был и исчез набор Демидовых рублей, платиновых. Кстати сказать, полный: 3, 6 и 12 рублей. Поэтому, я думаю, не замешан ли здесь кто-то ещё? Студентишко же энтот – просто сявка…
А по городу неумолимо ползли слухи. Так привычно спокойные, равнинные реки по весне, взъярившись, вдруг выплёскиваются за берега и, как пересохшие губы страждущим языком, облизывают заливные луга. И вот однажды Никитична на кончике своего языка принесла во двор свежую новость: в городе объявилось некое важное лицо. И недели не минуло, как пополз слушок, будто студент ещё в детстве, то бишь сызмальства, какой-то там болезнью страдал, он, дескать, не вполне как бы и нормальный.
– Убийца чай полудурок! – истолковала Никитична. – Когда что втемяшится шизику в башку – тут прямо вынь да положь. А связать одно с другим он ни-ни, не в мочи. Монетки зажал в кулак, а то, что другим кулаком человека убил, так вовсе, может, и ненарочно. В слепоте душевной, сам того-сего не понимая.
– Да что ты такое языком-то своим мелешь? – не утерпела тётя Поля.
– А то, что лечить его надоть! – вроде бы как рассердобольничалась Никитична. – Сперва лечить, а потом судить и непременно казнить.
В самом деле, разве вполне нормальный человек возьмёт такой неизбывный грех на душу – ради монетки, которую тут же затеряет?! Тем и опасны душевнобольные: полоумны они, полоумны… Вот и весь сказ.
А между тем в ожидании суда и приговора незаметно бежали дни, недели, месяцы. Из этого томительного ожидания родилось и разнеслось по всему городу предположение, что-де суд состоится за закрытыми дверями, дабы не смущать горожан.
Чем ближе к суду – тем больше толков: всех мучил вопрос, расстреляют убийцу или же пятнадцать лет дадут?
Суд таки состоялся – при открытых дверях, вопреки всяким домыслам.
– Кто их, негодный, распускает только?!
Низко опустив бритую голову, подсудимый угрюмо молчал, изредка буркая в ответ на жёсткие, грозные вопросы прокурора: «Не помню…», «Кажется, да…», «Кажется, нет…» А затем, после напоминания, что он, дескать, давно уже не ребёнок и пускай наконец ответит суду как мужчина – прямо и откровенно, где монета, он едва не расплакался и заявил, будто вообще плохо помнит, что происходило с ним «тогда, когда то самое», не знает также, куда запропастился сестерций, но просит поверить, что лично он никуда его не задевал… да, он, кажется, помнит, что однажды он держал в руках, но что держал, точно, этого он не помнит… он совершенно не представляет, куда монетка задевалась…
Все попытки прокурора заставить подсудимого внятно ответить по существу – были тщетны, однако ж и все ходы адвоката, который представлял подзащитного психически нездоровым, умственно несостоятельным, успеха в суде не имели.
Приговор – «…к исключительной мере…» – был встречен одобрительным гомоном, как справедливое воздаяние за бессмысленно зверское преступление против норм человеческого общежития, хотя нет-нет да и раздавались впоследствии робкие голоса за то, что в принципе, а не в данном, разумеется, случае, исключительная мера наказания вообще-то безнравственна: не палач рожал в муках – не ему и голову сечь, и её-де, казнь, стоит заменить пожизненным заключением или бессрочной работой на пользу обществу, которому себя противопоставил. И ещё поговаривали о матери убийцы, о её стеклом застывших глазах, а до того, в процессе, о её же глазах как зеркале съёжившегося сердца.
– Казнить, оно, конечно, того – справедливо, да как посмотреть-то? – Кость Семёныч тщился переговорить соседок, когда те, вернувшись из зала суда, перетирали языками увиденное и услышанное.
– Чего глядеть-то, а?! – возмутилась Никитична, как если б кто понёс какую ересь не перекрестясь, и принялась поучать: – Сказано же, казни сына своего от юности, и успокоит тя на старость твою. Ибо бьёшь его по телу, а душу избавляешь от смерти.
– Правильно встарь говаривали, – согласился с ней Кость Семёныч, но тут же не преминул оговориться: содрогнёшься, мол, при мысли, что должны переживать порядочные люди из-за таких вот выродков.
– Как нормальный родитель, то не допустит себя в такое положение! – Аж сплюнула в сердцах Никитична. – Пороть, пороть до кости надо было в своё богом отведённое время! А нет, не пороли мерзавца – так судить и матку с тятькой. Вот и весь сказ!
– Не знаю… не знаю… – рассудительно качнул головой Кость Семёныч: понятен, дескать, материнский инстинкт – сберечь дитяте то, что дадено ей от него в муках родовых, потому-де и болезнь душевную ему надумала.
– А сынок подыграл, нет, что ль, скажешь?