Когда нам семнадцать
Шрифт:
— Ну вот, а ты говоришь! — увидев Омголона на ногах и не скрывая своей радости, снова сказал он: — Кони монгольской породы, они знаешь, брат, какие кони!
Включив электрический фонарик, Свенчуков внимательно осмотрел Омголона.
— Подкова? А ну, «монгол», подавай ногу, — сказал он, вставая перед конем на колено. И когда передняя нога Омголона оказалась в его руке, он сказал удовлетворенно: — Подкуем. Вынимай ухнали и подкову, Коркин, да побыстрее!
В эту минуту Свенчуков чем-то напоминал Подкосова.
Пока я возился с седлом и вынимал из сумы все необходимое, Свенчуков не выпускал ногу Омголона. Свободной рукой он отсоединил примкнутый к карабину коротенький штык и стал выдергивать из копыта застрявшие в нем плоские гвозди — ухнали. Потом положил на копыто подкову и с помощью другой вогнал в отверстие новые ухнали. Загнуть их концы штыком для опытного кузнеца не представляло никаких трудностей.
— Вот так, Коркин, — по-старшински сказал Свенчуков, поднимаясь с земли. — Доскакать до эшелона твоему «монголу» хватит, а там ротный кузнец проверит. — Да ты не торопись, — добавил он тут же, — дай коню отстояться. Пробудь здесь с ним до утра. А с рассветом вон прямо так, — И Свенчуков показал ребром руки на потухший костер. — Эшелон к утру будет готов.
Темной июльской ночью на какой-то станции между Доном и Волгой нас загнали в тупик. Поступила команда разгружаться. И пока мы выводили коней, скатывали с платформ орудия, хозяйственные и санитарные повозки, подошло еще несколько эшелонов.
Никакими осветительными средствами пользоваться не разрешалось. В густой тьме, нарушаемой лишь редкими вспышками фар, двигались люди, кони, машины, урчали моторы, раздавались команды и едкая солдатская ругань. И все это — и люди и вещи — сливалось в какую-то бесформенную живую лавину до тех пор, пока она не вытянулась и не покатилась колонной по дороге к фронту.
Орудия тащили лошадьми. Пулеметы и минометы везли в бричках. Легкое снаряжение пехотинцы несли на себе. Над колонной висела густая, хрустящая на зубах пыль.
Нам, конным разведчикам, было немного легче, чем пехоте. Мы ехали верхами впереди, где было не так пыльно и не так тесно от людей и повозок. Покачиваясь в седле рядом со Свенчуковым и Карпухиным, я вслушивался в неясный, но ощутимо мощный гул позади себя.
Иногда при мысли о том, что вот уже совсем скоро я увижу фашиста с металлической каской на голове и автоматом в руках, увижу его не в кино и не на снимке в газете, а вот так, с глазу на глаз, окунусь в грохот разрывов и клубы порохового дыма, я вдруг начинал явственно ощущать холодок на спине. Это было какое-то еще не осознанное чувство страха и своей неумелости и одновременно желание поскорее освободиться от всего этого. Сейчас, когда за моими плечами столько прожитых лет, мне, наверное, легче передать те мысли и чувства, которые обуревали меня в ту далекую июльскую ночь…
За двое суток, что прошли с момента встречи с немецким «мессером», Омголон окончательно оправился, шел в строю бодро и уверенно, временами отфыркивался, как и все лошади взвода, от удушливой степной пыли да нет-нет норовил куснуть Свенчукова жеребца, шагавшего слева. Что ему дался именно этот послушный буланый конь, не знаю. Во время, таких агрессивных действий Омголона я изо всей силы натягивал повод, мой вороной заносил голову назад и, звеня удилами и храпя, выражал этим свое крайнее неудовольствие.
А линия фронта все приближалась. Над темным, скрытым в ночи горизонтом сверкали бледно-розовые сполохи. Они были и тогда, когда мы начинали свой поход от станции. Редкие и трепетные, вспыхнув, они тут же угасали и вдруг точно затевали между собой игру. Небо, давившее на нас своею спокойной темнотой, будто оживало. И тогда слышались глухие раскаты артиллерийской канонады.
Под утро, когда орудийный гул стал реже, а потом и совсем утих, мы устроили привал в березовой роще. И только подъехала ротная кухня, как раздалась команда маскироваться. До переднего края оставалось километров пятнадцать, и проходить это расстояние днем даже по лощинам было опасно.
Коней свели в овраг, потом поили водой из ручья, протекавшего в низине. Заботливый Угрюмкин, не теряя времени, взялся за косу. Звонко провел по ней оселком и стал скашивать траву поблизости на лужайках. Косил он размашисто, быстро, заражая своим примером остальных коноводов.
Охапками носили мы пахучую траву лошадям, стоявшим на привязи у берез, и я видел, как радовался Омголон зелени, особенно сочной здесь, на дне оврага. С каким упоением внюхивался он в нее. И если бы не запахи пороховой гари, пришедшие сюда по лощинам с передовой и застрявшие с ночи, многое в этой картине напоминало бы что-то родное, мирное, от чего начинало щемить на сердце.
— Видать, дали наши по зубам немчуре, — отставив косу и вслушиваясь в тишину фронтового утра, высказывался, разговаривая с самим собой, удовлетворенный Угрюмкин. Такая же приподнятость во всем его облике чувствовалась и тогда, когда, примостившись на телеге с накошенным сеном, он хлебал из миски солдатские щи.
Вся первая половина дня прошла у нас в ничем не примечательных хлопотах: чинили снаряжение, скребли и мыли после дальней дороги лошадей, помогали артиллеристам натягивать над орудиями камуфляжные сетки.
После запоздалого обеда разрешено было поспать. В тревожном ожидании чего-то важного лег я у ног Омголона, подложив под голову седло, и, хотя от усталости ломило все тело, я так и не смог заснуть. В тяжелой дреме провалялся до самых сумерек. Мерещились лица отца, матери, Нюшки и какая-то большая, серая, с острым клювом и крестами на машущих крыльях птица.
В сумерках к нам явился новый командир взвода разведки — молоденький, туго перетянутый широким с портупеей ремнем и быстрый в движениях лейтенант Ложкин, назначенный вместо погибшего при налете «мессеров» Панина. Приказав построиться, он затем подвел нас к большой воронке от авиабомбы, и пока мы, все сорок солдат взвода, рассаживались вкруговую по сыпучему земляному скату, Ложкин поджег на бледном язычке трофейной зажигалки папиросу и не спеша стал курить. Пуская изо рта тоненькие струйки дыма, он сосредоточенно всматривался в каждого из нас, словно пытаясь понять, чего же мы стоим.
Молодое, наскоро побритое лицо лейтенанта казалось очень усталым. Из-под бровей смотрели строгие, умные глаза. И в то же время во всем его облике было что-то лихое, мальчишеское, что сразу вызвало к нему симпатию. По крайней мере, у меня. Может, от пилотки, сдвинутой набекрень, или светлых кудрей, упрямо выбивавшихся из-под нее. А может, от озорной улыбки, однажды мелькнувшей на его смуглом лице. «С таким воевать не страшно», — подумалось мне, когда Ложкин, дополняя слова скупыми жестами, стал рассказывать о делах на передовой.
Стрелковая бригада, из которой он только что прибыл, отбила все атаки немцев, но за последние дни сильно поредела и нуждалась в срочном пополнении. Фрицы готовились к новому наступлению, вероятно, более мощному. К сожалению, об истинных силах немцев наше командование почти ничего не знало. Требовались «языки». Эту фразу Ложкин повторил несколько раз.
…Стояло редкостное затишье, когда в полночь, подойдя к фронтовой полосе, оставив лошадей под надзором коноводов, мы заняли окоп на левом фланге бригады. Лейтенант Ложкин привел на передовую весь взвод разведки, чтобы каждый из нас смог хорошо сориентироваться в обстановке. Спустя некоторое время часть людей он отпустил в блиндаж отдыхать, а мне, Свенчукову, Карпухину и еще троим велел остаться для наблюдения за противником.