Когда солнце погасло
Шрифт:
Сказал так и усмехнулся. А потом глянул еще раз на моего отца и пошел восвояси. И ушел восвояси.
Он ушел восвояси, а отец мой стоял на месте как вкопанный. Битый час стоял на месте как вкопанный. А потом вернулся в МИР СУМОК и положил коробки с чаем на полку, как они лежали.
Так и положил, как лежали.
2. (03:11–03:31)
Боженьки, боги. Человечьи боги. О пустяках я вам рассказал, теперь расскажу о большой беде.
Большая беда. Даже городская управа заснобродила. И людям оставалось надеяться только на себя. На перекресток вынесли еще одну газовую плитку. Поставили несколько кастрюль. Обе плитки горели, огонь лизал кастрюльные днища, щипал кастрюльные днища. Но свет выхватывал из темноты только маленький пятачок на перекрестке. Кто-то сложил на улице большую неказистую печку. Сложил из камня и кирпича печку, которая во все стороны пыхала огнем. Люди рубили табуретки, дверные створки и заталкивали дрова в печь. И могучий печной огонь осветил всю улицу. Осветил миски и котлы. Алюминиевые кастрюли и чугунные сковородки. И черный горький настой реальгара, который никто не пил. Все пили чай, все просили чай. Три или четыре кастрюли. Четыре или пять кастрюль. Стояли на безбрежном огне. Огонь кипятил воду. Дарил свет и варил чай. Горький запах чая привольно летал по ночному небу. Растекался и разбредался повсюду, так что даже на хребте за городом пахло чаем. Во всем мире ароматно пахло чаем.
И тогда кто-то принес из дома или еще откуда кофе, которого у нас в Гаотяне никогда не пили. Смолисто-черное. Шелково-красное. Открыли круглую банку, оттуда выскочил красный аромат и бросился нам в лицо. Зачерпнули кипятка, всыпали большую ложку кофе. И кофе в сияющей воде походило на шелк, охваченный огнем. Знающие люди, которым доводилось пивать кофе, закричали — добавьте сухого молока с сахаром.
— Добавьте сухого молока с сахаром.
И тогда люди вынесли из дома белого и коричневого сахара. Вынесли белого сухого молока для детского питания. И кофе в самом деле оказалось вкусным. Пахло горько, а на вкус получилось сладким, как целебный отвар с лакрицей. И пить кофе было все равно как изжаждавшемуся сосать стебелек лакрицы. По кругу ходили две чашки с кофе, люди отхлебывали из чашек и передавали дальше. И каждый в толпе сделал глоток или несколько глотков кофе. Чтобы распробовать вкус. Отогнать сон. И сна не осталось ни в одном глазу, толпа на перекрестке кипела бодростью и весельем.
Ночь стояла темная, а на душе у людей было светло как днем. Как на празднике. Честное слово, как на празднике, когда все веселятся и устраивают представления.
Мне вдруг захотелось отнести чашку кофейного отвара в дом Яней.
Я не знал, есть ли у них дома сноброды. Но по всему выходило, что в каждом гаотяньском доме есть сноброды. Так с чего бы у Яней их не было. И когда отец отправил меня отнести кофе людям, перед которыми однажды провинился, я понес чашку в дом Яней. Надо ли говорить, что Янь Лянькэ самый знаменитый человек у нас в Гаотяне. Столько книг написал. Столько денег заработал. Даже главы городской и уездной управы приходят поздравить его с Новым годом. Наведываясь домой, писатель Янь всегда привозит самые лучшие, самые дорогие сигареты. Наверное, в большом мире он разные деликатесы успел попробовать. И чай пробовал разный. И разное иностранное кофе. Но сегодня ночью у него дома может не оказаться чая. Может не оказаться кофе.
Я видел, как он возвращался в город с дамбы. Тоже угодил в снобродство. Шагал нетвердо. Шагал по улице, словно привидение по меже. Янь Лянькэ уехал из Гаотяня и сразу сделался писателем, но когда сюжеты заканчивались, он возвращался, чтобы немного пожить с нами. Поживет с нами день, другой, третий, и сюжет появится. И снова можно отправляться в погоню за деньгами и славой. Наша деревня, наш город для Янь Лянькэ все равно как банк для вора, как бездонная кладовая. В книге «Временное течение». В книге «Крепче и тверже». И в книге «Ленинские поцелуи» он пишет о нашем Гаотяне или о соседнем хребте Балоу. И вся начинка его книжек вплоть до последнего листочка на дереве знакома мне так же хорошо, как собственные руки и ноги, как ногти на руках и ногах. Но теперь дело у него идет к шестидесяти, и книги не пишутся. Гаотянь остается прежним Гаотянем. И жизнь остается прежней жизнью. Как и прежде, в Гаотяне случаются разные истории и события, но книги у писателя Яня больше не пишутся. Он и не знает, как их теперь писать. И даже вернувшись в Гаотянь, поселившись в доме с видом на водохранилище, где ничто не отвлекает от тягостных размышлений, все равно ни строчки не может написать. Наверное, оттого он и состарился. Волосы сделались сухими и белыми, как у местного старичья. И от прежнего лоска не осталось следа. От аккуратного костюма, от веселой улыбки не осталось следа.
Состарился. Книги не пишутся, вот он и состарился.
Когда он уезжал из города, ему не было и двадцати. А сейчас перевалило за пятьдесят. Больше тридцати лет прошло, за это время он потяжелел, оплыл и ссутулился. Как ни посмотри, а не похож он на настоящего писателя. Не похож на известного человека. Если бы не выговор, его можно принять за местного. Можно принять за деревенского счетовода. Редкие сухие волосы с проседью. Набрякшие веки, точно две красные виноградины. Когда говорит на родном наречии, с языка срываются разные незнакомые слова. В деревне люди не знают, что он так быстро состарился, потому что не может написать ни строчки. В деревне люди не понимают, какая тут связь. Всем ясно, почему плотник Чжао с возрастом стал хуже плотничать. И почему одряхлевший черный пес больше не носится как угорелый по дере венским улицам. Домашние Янь Лянькэ говорят, что за письменным столом он нажил себе целый букет недугов. Шея у него болит. Поясница болит. Ноги немеют, руки дрожат, пальцы карандаша не могут удержать. Но кто ему посочувствует. Не можешь удержать карандаша, так не держи. Главное, чтобы палочки в руке держались. Если у тебя шея с поясницей болят, хорошо живешь. Потому что простые люди у нас если болеют, то лежат параличом разбитые или другими недугами, рядом с которыми его хвори все равно что камешки рядом с горным хребтом. И у него есть деньги платить докторам и аптекарям. Дописался до больной спины, велика важность. Нечего пугать людей своими болезнями. Зависть берет, глядя на этого Янь Лянькэ. И жалость берет. Теперь писатель Янь Лянькэ вернулся в город. И наверняка был тем самым снобродом, что недавно проплыл мимо меня по улице. Интересно, каким становится писатель, когда снобродит. Каким становится Янь Лянькэ, когда снобродит. Мне вдруг захотелось его проведать. Захотелось отнести ему чашку бодрящего кофейного отвара, как заболевшему относят целебное снадобье.
И я понес к дому Яней бодрящий отвар из кофейного порошка.
Пришел к дому Яней и увидел, что все переменилось. Все так переменилось, как если бы в пшеничном колосе вместо пшеничных зерен вызрел песок. Как если бы в рисовом колосе вызрело петушье просо. И никто не знал, откуда в пшеничном колосе взялся песок. Никто не мог превратить метелку петушьего проса обратно в рисовый колос. Все уже стало таким, как стало. Словно так оно всегда и было.
Старый двор. Старый дом. Двор зарос тополями до самого неба. Мать Янь Лянькэ, разменявшая девятый десяток, жила в доме одна, будто хранительница родовых корней семейства Янь. Наверное, было ей одиноко. Но хранить родовые корни всегда одиноко. Я шагал к дому Яней с миской кофейного отвара в руках. Звук моих шагов разносился по улице, добираясь до самых тихих и неприметных уголков. Я думал, в старом доме будут только писатель с писательской матерью, но когда подошел поближе и свернул в наш бывший переулок, услышал во дворе Яней гомон множества голосов. А когда подошел к воротам, услышал за ними торопливый топот множества шагов. И когда я остановился за воротами дома Яней, оказалось, что вместо зерен в пшеничном колосе вызрел песок.
Во дворе у них горел свет. На дереве висел керосиновый фонарь. На окне стояла масляная лампа. К сухим ветвям лепились восковые свечи. Света во дворе набралось столько, что он выплескивался за ворота. Старшая сестра писателя пришла навестить мать. Пришла домой вместе с мужем. И все соседи собрались во дворе у Яней. И двор заполняли голоса и тени. Люди толпились вокруг писателя, как толпятся вокруг божества, одержимого демоном. Янь Лянькэ сидел посреди двора. У его ног стоял тазик с водой. Матушка Янь держала в руке мокрое полотенце — наверное, умывала сына. Лицо Янь Лянькэ было белым, ни кровинки. Белым, словно его выварили в кипятке. Волосы насквозь промокли от пота. 11 хлопковая рубаха насквозь промокла от пота. И даже брюки промокли. Писательское лицо густо белело, желтело горестным воском. По щекам разбегались слезы. Блеклое лицо писателя всегда было невзрачным, обвисшие щеки походили на срезанное мясо, которое много дней как протухло. Бесцветное. Неподвижное лицо. Глаза смотрели растерянно и недоуменно. Словно увидели изнанку нашего мира. Увидели потусторонний мир и не могли в него поверить. А в нашем мире ничего больше не видели. Или видели, но не могли сказать. И чесночный нос писателя снова зашевелился. Задергался. Заплакал. Затрубил противно и громко.
Перед ним лежало полтора десятка разных книжек, одни он сам сочинил, другие купил. Несколько стопок писчей бумаги и банка с клеем. Он заснобродил и пришел домой забрать свои вещи. И пока он снобродил, лицо его цвело улыбкой, а губы повторяли — теперь я знаю, о чем писать. Теперь я знаю, о чем писать. Словно его с ног до головы осыпало лепестками вдохновения. Словно расстелившийся сюжет опахнул его запахом пшеницы. Упал ему на голову переспелой айвой. И он заговорил как заведенный, забормотал как заведенный. Вернувшись домой, даже по сторонам не посмотрел, матери слова не сказал. А сразу кинулся в комнату, стал рыться в сундуках и ящиках. Искать книги, карандаши, ручки, бумагу. Надо все записать, пока вдохновение не ушло. Надо срочно все записать, пока вдохновение не ушло. Тут мать Янь Лянькэ слезла с раскаленной кровати. Увидела заспанное лицо сына, будто исписанное иероглифами, и в каждом иероглифе по ошибке. Увидела, что только губы на его лице живые, а остальное лицо мертвое и окоченелое. Глаза живые, но взгляд мертвый и окоченелый.
— Ты никак снобродишь. Никак снобродишь. — Мать подошла поближе. — Лянькэ, ты снобродишь, тебе надо умыться.
— Матушка, где мои бумага с ручкой, теперь я знаю, о чем писать. Вдохновение сыплется мне на голову, словно паданцы с дерева.
— Ты и впрямь снобродишь. Лянькэ, ты и впрямь снобродишь.
— И где книги из моего сундука. Я если начинаю писать, на столе и по углам должны стопками лежать книги. Когда кругом книги, я словно домой вернулся.
Мать набрала воды в тазик. И пока Янь Лянькэ искал в сундуке писчую бумагу с карандашами, приложила к его лицу мокрое полотенце. К горячему лицу. Холодное полотенце. Он вдруг дернулся, на секунду замер и распрямился. Вытаращил глаза, огляделся по сторонам. Спрятал лицо в ладонях, опустился на корточки и заплакал.
— Ничего у меня больше не пишется. Ничего не пишется.
Плакал как ребенок. Словно в него бес вселился, словно он помешанный.
Мать Янь Лянькэ не знала, что делать. Не знала, как утешить своего знаменитого ребенка.
А он все плакал и плакал навзрыд.
— Не пишется и не пишется, а ты живи себе дальше.
Мать встала рядом, погладила сына по голове. По ее лицу тоже разбегались слезы.
— Когда ничего не пишется, жизнь моя хуже смерти. Хуже смерти. — Так он кричал своей матери. Кричал и кричал, но уже не плакал. Будто вспомнил, что он мужчина, разменявший шестой десяток. Вспомнил, что его матери уже за восемьдесят. Поднялся на ноги, посмотрел на мать, посмотрел на свой старый дом. — Вот оно, значит, какое снобродство. — Горько усмехнулся. — Не думал, что тоже засноброжу. Я последние дни плохо спал, ничего у меня не писалось, и усталость накопилась. Усталость накопилась, вот я и заснобродил.
Он повел мать из передней комнаты в заднюю. У порога взял ее под локоть. Из мира сна возвратился в мир яви. Будто одним прыжком заскочил в дом с улицы. Откинул дверную занавесь и вернулся из сна в явь. Сел подле материной кровати. Сказал матери много разных слов. Сказал, что в деревне у дамбы тоже видел снобродов. И пока шел к дому, видел много других людей, которые тоже брели куда-то во сне. Тоже снобродили. Сказал матери, ты девятый десяток разменяла, жизнь твоя темным переулком тянется от самых годов Республики, и доводилось ли тебе видеть в том переулке такое большое снобродство, чтобы снобро-дила целая страна. Доводилось ли видеть, чтобы люди, едва заснобродив, возвращались в детство, где все без прикрас безобразны и без прикрас хороши.