Когда солнце погасло
Шрифт:
— Что там за жир, — спросил меня дядюшка Янь.
— Обычный жир, — сказал я сонным глазам дядюшки Яня.
— Что за обычный жир.
— Смазочный жир, промышленный жир, кулинарный жир, мы его круглый гад на дамбе храним.
— А-а-а. А.
Дядюшка Янь еще раз акнул. Акнул и увидел в колонне с бочками старика лет семидесяти, который катил бочку с таким трудом, будто катит целую гору. Дядюшка Янь убрал фонарик в карман и бросился помогать старику с бочкой. Влился в колонну снобродов, которые собирались добыть солнце и превратить ночь в день. Словно хотел проверить сон на ощупь, мягкий он или твердый, теплый или холодный, посмотреть своими глазами, правда история или выдумка.
Небо заволокло черной дымкой.
Мир молчал, пряча в себе звуки.
Дамба, и хребет, и деревья, и деревни, разбросанные между дамбой и хребтом, в дымке казались выступающими над землей черными пятнами, чернильными кляксами. Над городом все так же беспорядочно мелькали огни. И крики убитых по-прежнему буравили небо, впивались в людские уши. А грохот жировых бочек, катившихся из западного конца дамбы в восточный, постепенно стихал, делаясь похожим на скрип человечьих зубов во сне.
4. (09:01–09:30)
Вот так сноброды перекатали весь трупный жир из западного конца дамбы в восточный. Не помню, сколько раз они ходили туда и обратно, семь или восемь. Восемь или девять, не знаю. Но все бочки с жиром сноброды закатывали на гребень горы к северу от западного конца дамбы. Закатив первые бочки, поставили их друг к другу и посмотрели на Гаотянь. Прислушались к Гаотяню. И увидели, как вспыхивают и гаснут в Гаотяне огни. Увидели побоище и резню. Увидели, как по улицам льется кровь и летают ошметки плоти, отрезанные руки и ноги. Услышали хриплые вопли — бей их, вперед-Услышали стоны и плач умирающих, истекающих кровью. Побледнели. Сделались бледнее белой бумаги и белых цветов из ритуального магазина НОВЫЙ МИР. И спящие глаза наполнились страхом и тревогой. И по спящим лицам забегали беспокойные судороги. И на спящих лицах выступил пот. Выступил страх. Глаза выкатились наружу. В глазах плескалась мутная оторопь, светилось мутное глухое недоумение. И сноброды забормотали следом за моим отцом, заговорили следом за моим отцом — скоро рассветет. Скоро рассветет.
Надо скорей раздобыть солнце.
Надо скорей раздобыть солнце.
И спешили за отцом в западный конец дамбы, проворно катили, заталкивали в гору новые бочки с трупным жиром. Спешили раздобыть солнце и вернуть белый день. Туда и обратно. Бочка за бочкой. Туда с бочками. Обратно налегке. Больше моему отцу не приходилось кричать и поторапливать. Люди сами наперегонки бежали в западный конец дамбы, чтобы взять новые бочки. Словно автоматы. Словно машины в колонне. Словно огромная стая гусей, что выстроились длинным клином, и, если вожак влетит в залитую солнцем скалу, остальные гуси влетят туда следом за ним. Словно табун ослов или лошадей, что скачут и носятся друг за другом по горам, и, если один осел прыгнет со скалы, остальные прыгнут в пропасть следом за ним и разобьются насмерть.
Гора к северу от восточного конца дамбы целиком состоит из земли. Из толстого слоя желтозема, в котором можно закопать хоть десять тысяч поколений деревенских. Раньше на гребне той горы был провал, заполненный водой. Провал в желтоземе размером с му. Потом время осушило воду в провале. Заселило провал деревьями и бурьяном, бродячими кошками и собаками. Зайцами и птицами. Люди туда не ходили. Ходили, только если у кого помрет младенец или поросенок заболеет. Относили в провал трупик, относили больного поросенка. Но теперь свиньи болеют редко. И младенцы не умирают. И провал оказался не нужен, и тропинка туда заросла. Отец знал, что на горе есть провал. Понятия не имею, откуда он знал, что там есть провал. В прежние месяцы и годы снизу казалось, что рассветное солнце вырастает прямо из провала. И рассвет разливается по небу из провала. Только зимой солнце вырастало из ближнего края провала. А летом из дальнего. И вот сноброды прикатили бочки с трупным жиром к краю провала. Прикатили, расставили бочки вдоль края провала, навалили бочки друг на друга. Ушли за новыми бочками, а отец откручивал бочкам крышки здоровенными клещами, и черный трупный жир торопливо булькал, выливаясь в провал. Одна бочка. Две бочки. Сто бочек, сто пятьдесят бочек. Триста бочек, пятьсот. Друг за другом выливались в провал. Сначала из бочек стекала черная грязная жижа, похожая на густую болотную воду. Но потом на поверхности черного грязного жира появился бурый блеск. В свете фонарей он напоминал бирюзовый блеск озерной воды. Бочки опорожнялись с гладким булькающим звуком, отчего казалось, будто провал наполняется из полутора сотен, из нескольких сотен родников. Пустые бочки откатывали в сторону, отталкивали в сторону, и они торчали из темноты, словно густой лес одинаковых сухих пней. Словно громадные грибы, расплодившиеся на ночном склоне. Оказывается, во сне можно совершить великое дело. Совершить великое множество разных дел.
Перекатить все бочки с жиром из восточного конца дамбы в западный.
Вылить весь жир из бочек в жировое море по пояс глубиной.
Бочки раскатали траву от дамбы до самого гребня горы. Выкрашенная в бурый цвет трава напоминала дорожку линолеума, которую бросили от вершины горы к подножию. Трииики в подсвеченной фонарями дорожке сплетались друг с другом и лежал и макушками на север, к вершине. Как зализанные волосы на голове. Земля полнилась запахом смятой травы и грязным тяжелым духом человеческого жира. Мир полнился запахами человеческого жира, человеческого пота и горячечным запахом черного мертвого дня. Небо снова душило жарой. И беспокойная, горячечная дневная темнота окружала людей кипящим котлом. На стеклах полутора десятков керосиновых фонарей, развешанных на деревьях вокруг провала, было видно копоть от огня и потеки воды. И свет фонарей постепенно тускнел, словно черная ночь посреди белого дня становится еще глубже. И листва на софорах с мелиями по краям жирового моря. На двух шелковицах, стволами толщиною с чашку. Закоптилась, обмякла под огнем фонарей. Поникла. И гусеницы высунули головы из коконов и уставились на людей, уставились на огни.
Фонари вытягивали древесные тени в далекую даль.
Вытягивали человечьи тени в далекую и ближнюю даль.
В провале размером с большое гумно жира набралось по середину бедра. Или по самый пояс. Ровная густая маслянистая гладь поблескивала черным, забивала ноздри тяжелым запахом. Наклонившись, можно было разглядеть чешуйки света, что дрожали на маслянистой глади. Зыбкий свет на маслянистой глади. Пока перекатывали бочки, прошло больше двух часов. Все три часа. Закатив на гору последние бочки, люди упали у края провала.
Уснули у края провала. Один закатил последнюю бочку и уснул прямо рядом с бочкой. А другой и докатить не успел, упал на полдороге вместе с бочкой и захрапел. И храп его был похож на стук бочки по дороге. А третий докатил бочку до самого верха, бормоча себе под нос, сорвал пучок травы, зачерпнул горсть желтозема, чтобы в полусне вытереть ладони от жира. И не забыл, зачем катал бочки.
— И где мои деньги, пятьдесят юаней за бочку. Ты говорил, целый дом отдашь, и где мой дом.
И вопросы, где получить деньги и дом, качались на его губах, как листья на ветке, как бурьян на ветру. Но, не дождавшись ответа, он провалился из снобродства в сон и упал на траву. Голос его притих, закончился, больше не звучал. Человек уснул. Уснул мертвым сном. Отец суетился, бегал вокруг жирового провала, раздавал обещания — скоро заплачу. Вот рассветет, тогда и заплачу. Так он отвечал одному, другому и третьему, и скоро люди перестали спрашивать его про деньги и дом. Люди один за другим упали на землю и уснули. Из снобродства шагнули в обычный сон. А отец по-прежнему снобродил. Отец по-прежнему крепко спал. Отец снобродил и спал, но сновал между спящими, откатывал пустые бочки подальше. Больше ему не нужно было командовать, сулить пятьдесят или сто юаней за одну бочку. Сулить за три бочки целую комнату в доме, а за десять бочек весь дом с лавкой на главной улице. Он просто откатывал пустые бочки, без остановки бегал туда и обратно, говорил сам с собой и приплясывал, будто полоумный, охваченный иссиня-черным восторгом — можно зажигать, солнце сейчас покажется.
— Можно зажигать, солнце сейчас покажется.
Тут я понял, что отец заснул мертвым сном, что он упал на самое дно сна, на дно черного сонного колодца. Он целую ночь не спал, бегал, кричал, суетился и наверняка так устал, что уснул бы, едва пре клонив голову. Но голова его держалась прямо, преклонять он ее никуда не преклонял. Отец спал, и бегал, и ходил во сне, ни на секунду не останавливался. Я подумал, стоит ему зажечь трупный жир в жировом море, и все будет кончено, и он свалится на землю, заснет прямо на краю провала. Заснет у пылающего моря. И жги его огонь хоть до самых костей, отец все равно не проснется.
И чтобы отец не сгорел в огне, я все время ходил за ним следом.
Боялся, что он подожжет трупный жир, уснет и свалится прямо в огонь.
Но в это самое время случилось еще одно событие. Перевернувшее сон и сотрясшее снобродство. Отрезавшее путь назад. Отец откатил от края провала последнюю бочку, сорвал пучок сухой травы, чтобы вытереть ладони, и громко крикнул всем вокруг, что солнце скоро появится. Солнце скоро появится. И уже было снял с дерева керосиновый фонарь, чтобы поджечь море трупного жира, но откуда-то вышел Янь Лянькэ и остановился перед ним, весь с ног до головы испачканный в трупном жире. Не знаю, когда он успел так испачкаться, пока во сне закатывал бочки в гору или пока помогал отцу сливать жир в жировое море. Он стоял перед моим отцом, похожий на засаленный столб. Похожий на тучу, что перед самым рассветом наползла на небо и закрыла солнце. Остановился в шаге от отца. Остановился и сказал несколько самых обычных снобродных слов. Снобродных слов, перевернувших небо и землю.
— Если так поджечь, получится горящее поле. А если хочешь, чтобы горело похоже на солнце, надо слепить из жира большой огненный шар. Я вот что придумал, надо поставить на середине провала столб, навалить вокруг травы, смоченной жиром, чтобы пламя поднялось вверх по траве и столбу, тогда издалека огонь будет казаться круглым, точно огненный шар, точно солнце.
Отец стоял у края провала. Сонные и полусонные сидели на корточках, лежали ничком в траве. Будто раскиданные по склону бочки с жиром, будто опрокинутые снопы. Земля под фонарями терялась в мутной черноте. И тени деревьев терялись в мутной черноте. И весь мир терялся в мутной черноте. Я стоял на холме за плечом дядюшки Яня и смотрел на отца. Потом перевел взгляд на плечо дядюшки Яня и увидел, что кость в его плече похожа на пожелтевшее обглоданное ребро. Увидел, что лицо моего отца светится, точно трупный жир под фонарем, трепещет гладким шелком, пламенеет румянцем, будто солнце все это время пряталось прямо у него на лице. Он смотрел на Янь Лянькэ. Неотрывно смотрел на Янь Лянькэ. Обдумывал его слова. Глаза отца тронулись с места, качнулись и двумя пылающими огненными шарами перекатились в сторону. И отец принялся рыскать по краю провала. Рыскать среди спящих. Не зная, что предпринять, он собрал на краю провала охапку травы и сухих веток. Вернулся, встал перед Янь Лянькэ, задержал взгляд на измазанных в жире майках и рубахах, которые люди впросонках побросали на землю, и лицо его вдруг озарилось удивленной улыбкой, как у путника, что вернулся домой и на шел ключи от двери. Как у ребенка, который увидел на улице чужую вещь. Как у меня, когда незнакомый человек на ярмарке обронил кошелек. Не знаю, надо было подбирать тот кошелек или не надо. Страшно было его подбирать или не страшно. Но я его подобрал. И спрятал. Отец молчал и молчал. Долго молчал. Целую вечность молчал и наконец перевел взгляд с лица Янь Лянькэ на жировое море. Гладь моря была ровной и тихой, словно огромный отрез атласной ткани. Подернутый зыбким светом. Свет отражал тени деревьев. Отражал силуэты людей. Тени и силуэты отпечатывались в небе и под небом. Зыбкие отблески разбегались по всей Поднебесной. Тяжелый жирный дух забивался в ноздри. Но постепенно ноздри привыкали, и начинало казаться, что трупный жир вовсе не имеет запаха. Никто не знал, что это человечий жир. Трупный жир, который собирали в крематории последние полтора десятка лет. Только я знал. Только мы с отцом знали. Но я не помню, спал я тогда, снобродил, как отец, или был наяву. Честное слово, не помню. Сейчас думаю, что был наяву. Но если я был наяву, как мог допустить, чтобы отец сотворил такую глупость. Такую глупость, какую не сотворили бы даже куры, кошки, свиньи, собаки, гуси и воробьи. Все-таки я дурачок. Настоящий дурачок. Я был наяву, но не помешал спящему отцу сотворить такую глупость. Глупость, которую он непременно должен был и ни в коем случае не должен был сотворять. Огни в Гаотяне путались и мигали, прорываясь сквозь дымку. Голоса из Гаотяня тоже путались и сбивались с ног, прорываясь сквозь дымку. С одной стороны раскинулось водохранилище. С другой были деревни у подножия хребта. Позади светился огнями и безмолвием дядин коттеджный поселок Шаньшуй. Интересно, как там дядя. Какая разница, как там дядя, кому сейчас дело до дяди. Кому дело до коттеджного поселка Шаньшуй, никому нет до него дела.